Тем не менее все пошло всерьез. Андрей Тургенев прочитал только что переведенную им драму Коцебу «Негры в неволе». Немедленно вспыхнул разговор о тиранстве. Воейков кричал больше всех. Потом Андрей заставил его прочесть вслух поэму «Святослав», напечатанную этой осенью в «Иппокрене», — Воейков подражал в ней «Фингалу» Оссиана-Макферсона и — неожиданно — Юнгу… Святослав получился у него чувствительным богатырем… Кончив читать, Воейков взял гитару и запел:
Андрей неожиданно и весело подхватил:
Не переставая петь, все шумно поднялись и вышли в сад — на другую сторону дома. Там было темно, ветер качал мокрые деревья. Молодые люди с хохотом вломились в кустарник, увязли в грязи, но старались перекричать друг друга:
…На другой день вечером Мерзляков пришел к Жуковскому, походил по комнате, сел. Угрюмо спросил, более чем обычно напирая на «о»:
— Понравился тебе Воейков?
— Славный.
— Так и есть. Но все как-то не наш вроде… Я, ты да Андрей Тургенев — наша дружественная триада. Я вот что придумал: составим-ка книгу из наших стихотворений, одну на троих. Соберем всё лучшее, кое-что напишем заново и выдадим в свет под буквами М.Ж.Т.! То есть Мерзляков-Жуковский-Тургенев… То-то будет дань нашей дружбе!
Широкое лицо Мерзлякова, по-мужицки простоватое, краснощекое, вдруг осветилось детски радостной улыбкой.
— Великая мысль! — воскликнул Жуковский. — Идем к Андрею…
У Андрея просидели до полуночи, пока сторожа не застучали в колотушки. Составили список сочинений. Жуковский предложил «Майское утро», две «Добродетели», оду «Могущество, слава и благоденствие России», «Стихи на новый 1800 год» и еще ряд собственных и переводных стихотворений. Андрей — послания к Карамзину, Кайсарову, «Надпись к портрету Гёте», эпиграммы и другое. Мерзляков — «Истинного героя», «Ночь», «Ратное поле», «Росса», «К Уралу», а главное — «Славу», в которой он подражал Шиллеровой оде «К Радости», и — «Гения дружества». Последнее стихотворение все трое знали наизусть: оно стало для них как бы гимном. И тут они, не сговариваясь, а только взглянув друг на друга, громким шепотом продекламировали:
Жуковский и Мерзляков уже вышли на улицу, когда раздался оклик Андрея:
— Жуковский! Постой. Знаешь ли ты, что Антонский продает Сергея? Я не ожидал этого, право…
Сергей — слуга Антонского — был честный и грамотный парень. Сообщение Андрея поразило Жуковского: уж и университетский профессор, инспектор лучшего в России благородного пансиона, — крепостник…
3
Кончался восемнадцатый век. «Сокрушен корабль, надежды несущий», — сказал о нем Радищев. Да и Карамзин невесело провожал его: «Осьмойнадесять век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в ней с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки!»
В стихотворении «К Тибуллу. На прошедший век» так сказал о прошедшем столетии семнадцатилетний Жуковский:
Всякое вольнодумство преследовалось. Даже Карамзин был у Павла на подозрении. Но «сентиментальничать» в духе Ричардсона или Стерна, оплакивать «юдоль» скорби — земную жизнь — разрешалось сколько угодно.
На Тверском бульваре толпа восторженно и почтительно глазела на горбоносого худого человека в зеленых очках, причесанного и одетого весьма модно, с розой в петлице фрака и с толстой тростью в руках, который задумчиво прохаживался взад и вперед. Это был князь Шаликов, обрусевший грузин, самый сентиментальный московский стихотворец-сентименталист.
Василий же Львович Пушкин, наоборот, терпеть не мог сюсюканья в стихах. Он подражал Дмитриеву, но не тем его стихам, в которых он похож на друга своего — на Карамзина, а его острым сатирам, тонко-наблюдательным «сказкам» из московского быта.
писал Пушкин. Но с Шаликовым он был дружен. Оба они были модники, чудаки, оба хотели во что бы то ни стало заставить о себе говорить.