Живя в России, я очень любил так называемые «сумерки», т.е. около часа времени, которое протекает между заходом солнца и наступлением ночи. В это время у нас в усадьбе табун и стада приходили домой с лугов, и возле каждой из четырёх кухонь, на завалинках, табуретках и просто на травке собирались перед ужином кучки служащих и рабочих обоего пола, наигрывала гармоника и тренькали балалайки. Это был час флирта для молодёжи, бесед между людьми солидными и рассказов стариков о прошлом.
Самый интересный кружок собирался у задней двери «поварской», т.е. барской кухни, на зелёной лужайке, где стояли две врытые в землю скамейки и такой же стол, за которым летом обедала и ужинала прислуга нашего дома. Председательницей бесед в сумерки здесь являлась неизменно повариха Авдотья Ивановна; что же касается слушателей, то таковыми обычно были её сын Яшка, две горничные, экономка, садовник и механик с винокуренного завода, представлявшие собой усадебную аристократию. Я очень любил, будучи мальчиком, эти вечерние посиделки, во время которых можно было услышать много интересного от много видевшей в жизни и много знавшей Авдотьи Ивановны.
Однажды, когда при мне зашёл среди них разговор о колдовстве и колдунах, повариха рассказала нам следующую историю, имевшую место в селе Озёрном, откуда она была родом.
— Стояла у нас в деревне на самом краю хатёнка-развалюшка, вся в кустах и лопухах, над глиняным обрывом. И жила в ней старая старуха, что этими самыми делами занималась. На картах гадала, на воду глядела, кто у кого украл — угадывала, да признаться сказать, и народушко портила, и до того даже дошла, что над начальством уродничать стала. Присудили раз, стало быть, наши озёренские старики на сходе сыну её Ваньке иттить в солдаты, говорят, ты парень здоровый, за первый сорт можешь царю служить, опять же ты один, и кормить тебе некого; мать, всё одно не перезимует, да-с!.. А мать-то, гляди, это самое узнала, с печки сползла и рысью на сход, а стара была — меры нету. Может, сто лет, а може и боле. Бежит это она по улице, натыкается, а сама воет да плачет. Ну, народ смотрит на эту оказию, а какие мужички даже и оробели: Морозиха — старуху-то так звали, — баба хитрая, не напустила бы какой ни есть напасти… Да в кабак все и подались со схода. А Нефёд-то староста, уже выпивши был, стал выхваляться перед народом, ругаться с Морозихой взялся. И даже вредными словами её встревожил. Хорошо… Сорвала тогда это моя Морозиха с головы повойник и бросила ему под ноги, а сама разливается — плачет, волосы на голове рвёт. Бабы, конешно, сбежались, народ сбился, смотрят, что будет. А Морозиха как закричит: «Ты, Нефёдка, помни себе и не забудь, хочешь сына родного у меня отнять — у тебя дочка родная Дуняшка пропадёт… попомни мои слова и наплюй в глаза, коли не сбудется! А Ванька мой, как родился в Озёренках, так тут и помрёт, не быть ему в войске!» Плюнула на ихний сход да и пошла домой. Что ж вы думаете-то? Ведь оставила-таки старуха сына при себе, по сей день ходит по Озёрне, не приняли на службу. Как раздели его в присутствии, как глянули на него, так все члены и диву дались. Смотрят, а у него всё тело, как говядина красная, а жилы и рубцы чёрные по всему телу, словно его тиранили, али что. Не гож, говорят, этот малый царю служить, ему, батюшке, пегих солдат не требуется.
— А всё она, Морозиха, сделала, — пояснила нам Авдотья Ивановна. — Зарезала ночью в сенцах телка и до утра поила сына кровью, а посля того какими-то травами отпаивала его.
— А что ж, — участливо спросила горничная Серафима Авдотью Ивановну, —Дуняшке-то той ничего так и не было?
— Как же не было? Дуняшка — девка и по сей час сумасшедшая, прямо надо говорить, не человеком сделалась. Весь ихний панкратьевский дом осрамила Морозиха на всю округу. А двор-то их хороший был, богатый. Схватился тады Никифор Иванович, да поздно — вернуть нельзя! Он к Морозихе и прощенья ходил просить, на коленках возля её ползал, а она, сказывают, на него только плюнула и рукой махнула. «Дурак, говорит, камень в воду кинет, а умный его поднимает; теперь поздно — не воротишь».
— А что же такое случилось с Дуняшкой-то? — спросила другая горничная, охваченная жутким любопытством.
— А то, девка, случилось, что и сказать страшно… уму помраченье. Просватал, стало-быть, он, Никифор-то Иванович, свою Дуньку, и жених приличный мужчина был. Ходил аккуратно и скотиной торговал. Собрали поезд, к церкви тронулись, едут по селу, колокольцами звенят, по-мужичьему то есть положению. Ан, смотрят, зараз Морозиха вышла из своей хаты и стала в сенцах, да и смотрит на молодых, смеётся. А зубы у неё жёлтые да длинные, как у лошади… Глядь, а у неё из-под фартука что-то вывалилось и наземь упало, мешок не мешок, а завернутое что-то, — таинственно добавила Авдотья Ивановна, опустив глаза.
Слушавшие её с широко раскрытыми глазами горничные враз пискнули от страха и прижались друг к другу.