Дарья молчала, не морщилась, не уворачивалась от сыпавшихся жестоких ударов, только сжимала губы и обеими ладонями закрывала лицо и растрёпанную голову. Когда он, наконец, перестал сечь и вытирал рукавом халата пот со лба, она сказала на плохом бурятском языке, которого не любила и на котором стеснялась изъясняться, если выпадал случай встретиться с земляком, единоплеменником:
— Простите, отец. Повинная. Недостойная. — И замолчала, опустив глаза, однако не плакала, не вздыхала.
Кнут ещё несколько раз просвистел в воздухе, оставил на шее Дарьи весёлый кровоподтёк, и — установилась тишина, только слышно было тяжёлое дыхание Бадмы-Цырена. Дочь не шевелилась и, казалось, даже не дышала. Из бани доносилось протяжное девичье пение, смех. В курятнике бестолково кричал петух, всхрапывали лошади, поедая овёс и сено. Тонко, но настойчиво ржал в закутке жеребёнок.
На небо выкатилась из-за сопок правобережья томная желтоватая луна с усом-облачком. От далёкого Иркутска мчался на запад локомотив с составом вагонов, он выбрасывал в густеющие сумерки клубы дыма и пара. Над Ангарой замерла шёлковая простынка серебристого тумана. Пахло сырой землёй, отёсанными брёвнами с новостроящегося амбара, смолой, прелой соломой и сеном. Где-то на краю села, кажется, на месте посиделок молодёжи у качелей, всхлипнула тальянка.
Бадма-Цырен с упёртым в землю взглядом вышел из конюшни, проследовал на чистый двор, осмотрелся исподлобья, увидел выглянувшего в оконце пристроя Григория Васильевича — низко поклонился ему, выжимая на перекошенном лице улыбку приветствия. Дарья пробежала в огород, придерживая подол пышной праздничной юбки и не поднимая уже повязанной косынкой головы, и скрылась в зимовьюшке — домике с сараями и кладовками, в котором ночевали работники. Потом перебежала в баню.
Раскрасневшийся, улыбающийся Григорий Васильевич подошёл к Бадме-Цырену, и они троекратно облобызались.
— Ну, здравствуй, тала, дружок ты мой сердешный! — в умилении говорил Григорий Васильевич, всматриваясь в оттаивающие глаза товарища. — Ты что, Бадма, перебрал по дороге архи али тарасуна: какой-то квёлый, а в глазах — хмель да беспутица? Али приболел, не ровен час? Так щас накроем стол — полечу тебя настойками моей супружницы.
— Мал-мал ругайся с дочка, Гриша, — махнул рукой Бадма-Цырен, наконец, ослабляя в ладони цевьё кнута.
Он прилично говорил по-русски, но иногда притворялся, что плохо знает язык, словно тем самым норовя скрыть свои истинные чувства и переживания.
— С Дарькой? То-то она прочесала в огород, как ошпаренная кошка: моя супружница увидала из того боковушного окна. Пора, пора намылить ей, вертихвостке, подмоченное гузно, а опосле ожечь по нему солёной бечевой. Я вот завтрева Ваньке тишком подскажу. Да всыплю ему по первое число, чтобы блюл, как зеницу ока, честь жёнки. Ну, не расстраивайся, не сокрушайся, тала! Поучил маненько, и — ладненько. Поймёт — не дура! Баба-то она добрая, то есть хозяйственная. Тепере же зачнём гулять — завтрева свадьба ить! А где же все твои — Дарима, пацаны? — осмотрелся Охотников, озорно сверкая маленькими глазами, спрятанными под волосами бровей.
Вышли за ворота — родственники Бадмы-Цырена безмолвно сидели под навесами повозок, настороженно подглядывая в щелки. Он им что-то бодро крикнул по-бурятски — стали спрыгивать на землю, почтительно здороваться с Григорием Васильевичем. Он каждого обнял и троекратно облобызал; пригласил в дом.
Любовь Евстафьевна и Полина Марковна стали накрывать на стол во второй горнице. А в первой уже всё было приготовлено для девичника: на длинный сдвоенный стол, покрытый белой скатертью старинной канфы — китайской ткани, которая досталась Любови Евстафьевне ещё от её бабушки, были выставлены закуски, бражка и квас, а также конфеты в золотистых фантиках и пряники в сахарной глазури.
21
Девушки парились, плескались холодной водой, выбегали из парилки в просторный, как горница, предбанник, разваливались на широких лавках своими разгорячёнными румяными телами, облегчённо вздыхали, смеялись и жадно пили пиво или квас. Елену парила услужливая Наталья Романова и всё приговаривала, легонько проходя по телу подружки берёзовым, выдержанным в кипятке веником:
— Какая ты, Ленча, красавица! Тулово у тебя прямо-таки мраморное, как у стат
— Имя, кобелям, напоминать не надо, чего с нами делать: вмиг скумекают, как энтих самых делов коснётся, — вступила в разговор густым бархатным голосом красавица Сереброк.