На Покров, после службы в церкви и многолюдного крестного хода под взывающий звон колокола, в просторном доме Михаила Григорьевича собрались родственники, кто мог. Разухабисто играла гармонь в клешнятых руках цыгановатого, всем подмигивающего Игната Черемных, плясали во дворе и в горницах.
На улице, уже в потёмках, судачили дряхлые старики возле своих ворот, сидя на скамейках в овчинных душегрейках, а кое-кто уже надел и валенки, хотя снега ещё не было.
— Ох, грехов накопилось, братцы! Ужель невзгоду ожидать оттоле, из Расеи?
— Откель ишо-то? От мунгалов али хунхузов каких? Тольки из Расеи-баламутки и жди всяких разных напастев.
— Не хули Россию: она ишо и тебе, и твоим детям да внукам сгодится. Её сожги огнём лютым, а она всё восстанет из пепла, вспоит и вскормит своих неразумных детей да и другим пособит, ежели чего…
У Охотниковых было принято, что все, кто целый год работал на них и вместе с ними, на благополучие их дома, на их семью и род, должны быть отблагодарены так хорошо, чтобы — не дай Бог! — никаких обид не было. Денег и припасов не жалели. Столы были заставлены закусками, четвертями, четушками с аракой, кувшинами с домашним — Любови Евстафьевны приготовления — пивом и Пахомовой медовухой. Кому что нравилось, то и пил вволю.
Михаил Григорьевич захмелел, раскраснелся; он был в праздничной красной рубахе, сам на себя не похожий, часто вставал, размахивал руками, пританцовывая:
— Плохо вам, люди, у меня живётся? — притворным строгим взглядом окидывал он застолье. — Недовольны хозяином? Смотрите мне!
— Что ты, Григорич!
— Премного благодарны, Михайла!
— Ты — хозяин-кремень…
Михаил Григорьевич куражливо-обиженно отворачивал лицо:
— Во-о-о! А чего же всякие Алёхины и другая шалупень плетёт про меня, что я-де мироед и шкуродёр?
Непьющая, стыдливо краснеющая и вся сегодня бдительная Полина Марковна, одетая по-будничному, дёргала супруга за рубаху или поясок, усаживала на лавку, шептала, озираясь:
— Сядь ты, птица-говорун! Расчирикался! Не смеши людей. Утром как будешь в глаза народу смотреть? Да кому сказала — замолчи!
— Цыц! — протестовал Охотников, игриво вырываясь из рук требовательной супруги. — Пущай люди скажут: мироед и шкуродёр я али кто?
— Али кто! Тьфу! — досадливо махнула рукой Полина Марковна, отворачиваясь от несговорчивого, упрямого мужа. — Стыдобища-то какая! Ленча, хоть ты устыди отца.
Но Елена отмолчалась. Дочери с того памятного поворотного майского дня было тяжело посмотреть в глаза отца, не то что обратиться к нему. Она была сегодня вся тихая, молчаливая, какая-то закрытая. Душу Елены грызли мысли о её беременности. О ребёнке, которого носила под сердцем, ещё никому не сказала, словно ожидала какой-то необыкновенной, но и неминучей перемены в своей жизни.
Снова со всех сторон урезонивали и успокаивали перебравшего — или притворявшегося таковым! — хозяина:
— Да цены тебе, Михайла, нетути!
— А ну-ка, Федька, налей по полной чарке всем: выпьем за здравие и всяческое благополучие Михайлы Григорича и его домочадцев!
— Мыхайла, ты — во мужик! Дай — поцалую тебя, чё ль!
— Я первая, я первая!
— Ну, всё — пропал мужик: вусмерть заласкают!
Хозяин, покачиваясь, прищуривался, мотал растрёпанной головой:
— Лукавите! — Но улыбка наивного самодовольства расползалась по его красному потному лицу. — Ой, лукавцы! Урежу вам оплату — сей миг, поди, благим матом заорёте: мироед, шкуродёр! А? Э, братцы: меня не проведёшь на мякине. Ну, наливайте по полной: за ваше здравие хочет хозяин выпить!
— Да сядь ты, балабол! — уже наваливалась на него Полина Марковна, всерьёз рассердившаяся на невоздержанного супруга. — Как сдурел нонче мой мужик, — оправдывалась она перед соседями по столу, жалко улыбаясь своим светло-молочным, рыхловатым лицом с глубокой поперечной морщиной на высоком лбу. — Уж вы на него особо не смотрите: лишку принял на грудь, дурень.
— Мы, Марковна, понимам, не гневись уж так шибко на свово мужика: с кем не быват! — за всех отвечала молодая Суходолова Татьяна, свинарка, сверкая весёлыми глазами. — Выпьем, Марковна, ли чё ли? Доброго-то в жизни больше, поди. Эх, гуляй, русская душа! Иде гармошка? Давай, Игнатка, музы́ку! Душа просит раздолья!
Черемных встряхнул овчинкой чёрных кудрей, нещадно растянул меха гармошки, запел, двусмысленно подмигивая женщинам. На середину горницы выбежала, притопывая каблучками белых щеголеватых сапожек, вскруживая пышный подол цветастого сарафана, Наталья Пенькова, красивая молодайка, недавно проводившая мужа на войну, работница Орловых, но нанявшаяся на сделье в свинарник к Охотниковым, потому что осталась одна с маленьким ребёнком на руках да со старыми, немощными родителями. Она в полный голос запела, насмешливо склоняя голову к Игнату:
— Я под твой зипунишко прячуся,
На твоёй груди утаяюся.
Ну, а ты, кобель ласковый,
На другу пучишь глазоньки…