— А хоть бы и я, Михайла Григорич! — повернулся к нему распахнутой из-под тужурки грудью Алёхин Пётр, мужик лет пятидесяти, из достаточных, имевший одиннадцать десятин пашни, пять лошадей, восемь коров; он ни разу не бывал в должниках у Михаила Григорьевича. — По какому таковскому праву ты владашь лучшими покосами и кажный год всеми правдами и неправдами увиливашь от переделов? Мы тоже хотим владать доброй земелькой… благодетель!
— А по таковскому, по каковскому ты не сумешь, — ответил Михаил Григорьевич, легко задрожавшими пальцами вынимая из кисета щепотку табака. — Лазаревские, к примеру, луга мой отец орошал не только водицей, но и своим потом горючим. Верно, батя? — Григорий Васильевич угрюмо промолчал, лишь мельком взглянул на сына, и на худой морщинистой шее старика вздрогнул кадык. — Спокон века мы унавоживаем луга — не захватные, а выделенные нам миром! — горячо продолжал Михаил Григорьевич. — А ить они тепере всамделишные утуга, только что не все огорожены. А ты, Пётр, хотя бы одну телегу назёму вывез на луга, орошал? То-то! Уж помалкивай!
— Я толкую не о навозе — о земле. У тебя, Михайла Григорич, столько добрых лугов, что ты могёшь запросто приращать своё стадо. А я, можа, тоже не прочь прикупить овец, коз да лошадей. Чем же мне их потчевать?
— Тебе в прошлом годе предлагало общество Терещенские пойменные — что же не взял, закочевряжился? Знатные там травы, пырей прёт как на дрожжах.
— Я пока до Терещенских доберусь — мхом обрасту. До них вёрст — не меряно! По бездорожью, хлюпающими калтусами! Спасибочки! А до Лазаревской пади — рукой подать. Возьми себе Терещенские, коли любы они тебе, а Лазаревские мир пущай промежду другими едоками поделит, — усмехнулся в негустую, но волнистую бороду Алёхин.
— А назём соскребать с Лазаревских будешь ты и возвращать на мой двор?
— Я тебе, Михайла Григорич, про Фому, а ты мне снова про Ерёму! — густо покраснел закипавший Алёхин; осмотрелся, отыскивая в глазах собравшихся поддержки. Но люди осторожно помалкивали, не смотрели на Алёхина.
Сход длился недолго — работа дожидалась. Луга не поделили. Люди были недовольны и злы. Потихоньку, поскрипывая пересохшими за зиму ичигами и сапогами, вздыхая и жмурясь на яркое обещающее солнце, и последние старики разошлись. В управе остались Охотниковы; курили на крыльце под козырьком, посматривая на длинную, тесно застроенную крашеными домами и бревенчатыми заплотами двурядную улицу, по которой бегали радостные, стосковавшиеся по теплу и солнцу ребятишки и собаки. Пахло подтаявшим навозом, прелой прошлогодней листвой. Над сосновым бором вставал серебристый туман. Ангара на излуке взблёскивала начищенным, отточенным клинком. Гудел на Великом пути мчащийся на всех парах локомотив.
— Тревожно стало жить, однако, — сказал Григорий Васильевич, облокачиваясь на лиственничный потрескавшийся венец и посматривая на воронёный Игнатов крест над церковью. — Куды крутанётся ветреница через день-два? Алёхин — завидушый мужичонка, ить не могёт развернуться, как мы, вот и лютует, баламутит людей. А работник он говённый. В прошлом годе я видал, как он пашет: пройдёт борозду, оттолкнёт от себя косулю, лежит, греет брюхо на солнушке час-другой.
— Да нет, батя, работящий Пётр, — возразил Михаил Григорьевич. — Спиной он уж третий год мается.
Сжал губы и пристально смотрел в залитую светом даль, в которой мчался к Иннокентьевской паровоз с длинной вереницей вагонов, похожих на косяк перелётных птиц.
— Лазаревских мы имя не отдадим. Смерть примем, а не отдадим, — продышал после долгого молчания Михаил Григорьевич.
— Ясно дело — не отдадим, — отозвался Григорий Васильевич и, припадая на правый бок, сошёл по высоким ступеням крыльца на талый почерневший лёд, залёгший в тени избы. — Я в волости поговорю: писарь, мой давний должничок, заготовит нам хитромудрую гумагу. Нажитое горбом отдают дураки — так-то!
Пошли по улице. Григорий Васильевич, прихрамывая, отставал, на ходу заговаривал с сидевшими на скамейках и чурбаках стариками. Под ногами уже схватывалась пыль. Но по распадкам правого берега и руслу Ангары ещё бродили холодные влажные ветры, залетали в село, и люди кутались в зипуны и телогрейки.
Ночью прогремел первый весенний гром, пугливой, но зеркально-яркой змейкой мелькнула молния, скрылась в гористой тайге правобережья. Дождь почему-то не пролился в Погожем и окрестностях, но поутру пахн
— Травы будут знатные в нонешном годе, — удовлетворённо говорили люди.
6
Мир был тих в церкви и вокруг. Сухонький, старый священник Никон, опиравшийся на суковатую палку, начал утреню Великой субботы. Его слабый голос звучал еле слышно, затухающе. Но люди слушали сердцем, и всё слышали и понимали.