Савелий угодливо и мелко засмеялся. Хозяин вышел на мороз, вдохнул полной грудью свежего тихого воздуха. Посмотрел на плёсо Ангары, которая слилась с белой равниной в неоглядное море снега. Припекало солнце, и взблёскивающий наст слепил глаза. «Сему рабу едино — с царём жить али без царя, — неохотно подумал Охотников о Савелии, завалившись в кошёвку на солому и тулуп. — И меня, как батю ноне, кто-нить, придёт час, свалит в яму, а Савелий, поди, скажет быстренько собравшимся зевакам: „Можа, без Охотника-то лучше будем жить, погожцы?“» И Михаилу Григорьевичу безотчётно стало досадно, что такую важную и, несомненно, судьбоносную весть он услышал из уст человека, которого не уважал и даже презирал. Пока правил улицей к своему дому, осознал, что в России, на всём её огромном, неизмеренном и неизмеряемом во веки веков пространстве произошло нечто совершенно невероятное, страшно-поворотное, — и у него до боли и спазм похолодело в груди. Он испугался, но ещё не мог внятно понять, чего же именно и почему.
Неожиданно Михаилу Григорьевичу припомнилось его детство, босоногая отроческая пора. Однажды он бежал, охваченный каким-то счастливым мальчишечьим чувством восторга, и вдруг перед ним появилась глубокая просторная яма, почти что пропасть. На самом её краю он успел остановиться, размахивая руками и извиваясь туловищем. Со страхом увидел внизу нагромождённые острые скотские кости, на которые напорешься — и, скорее всего, мучительные боли, смерть тебя ждут. Какая-то сила — а может, порыв ветра с Ангары — толкнула маленького Мишу в грудь, и он упал на спину, ногами завис над ужасной пропастью. Отполз. Потом осторожно заглянул вниз — озноб прошёлся по телу, хотя стояла жара. И вот сейчас Михаилу Григорьевичу померещилось, что он завис над самым краем пропасти, что видит эту ощеренную костями скотскую мертвечину. Мгновение — и полетит вниз. Он невольно схватился за край саней, грубо дёрнул вожжи, и лошадь, испугавшись, метнулась к обочине, захрапела.
Встряхнул головой, выругался, остановил Игривку возле высоких крашенных ворот своего большого дома с весёлыми резными ставнями и цветастым коньком. В душу, почудилось, дохнуло теплом и покоем. Чему-то щеряще, твёрдыми губами улыбнулся, как наперекор немилостивой судьбе. «Ничё, ещё повоюем», — подбадривался он и громко окликнул работника — Игната Черемных, который через забор балагурил с соседской бабой, сверкая жизнерадостными шельмоватыми глазами. Из распадка с правого берега налетел влажный морозный вихрь, и Михаил Григорьевич почувствовал робкий запах талого снега, проклюнувшегося мшаника, подтаявшего на солнцепёке суглинка и ещё чего-то таёжного, прелого, кондового. «Скоро вёсна», — подумалось ему легко и печально. На Великом сибирском пути громко и властно, как изюбрь, протрубил локомотив; он мчался на запад.
67
Старику Охотникову день ото дня становилось всё хуже, хотя, как раздражённо уверял он домочадцев, ничем не болел, а «здоров, как бык, и ещё пободаюсь». Но все видели — он сделался неподъёмно угрюмым, потерянным и словно бы защемлённым. Цедила его сердце обида на односельчан — терял, утрачивал силы, отступая перед нажимом судьбы. А когда узнал от сына, что царь отрёкся от престола, в столице хаосы, на Тихвинской площади Иркутска перед кафедральным Казанским собором прошёл зловато-радостный, единодушно осуждающий самодержавие и власть митинг с участием солдат и казаков и, судя по газетам и слухам, уже вся Россия объята полымем народного гнева, то сказал в сердцах:
— И
Несколько недель молчал, сторонился людей и даже редко молился. И в церковь ни разу не зашёл. Отказался петь на клиросе, а ведь вместе с супругой пел в хоре с молодых лет, радуя людей своим басовитым голосом. Любови Евстафьевне как-то шепнул, неприятно посмеивась:
— Помереть бы, ли чё ли. Вот бы праздник был кой-кому.
— Тьфу, типун тебе на язык. — И даже замахнулась на супруга сырым рушником.
Но она, как никто другой, хорошо видела и понимала — её старик истаивает. Горестно отмечала: как-то пожух, кожа на щеках обвисла, стал молчалив и равнодушен ко всему, кроме внука Ванечки. Этой весной прекратил хлопотать по хозяйству, — и это случилось с ним впервые. Как-то утром вышел во двор, посмотрел на солнце; оно взошло и уже пригревало. Полной грудью вздохнул, похоже, радуясь, но внезапно сильная боль опалила и сковала левый бок. Повалился на плахи настила, разевал перекошенный рот, а крикнуть, позвать на помощь не мог. Вскоре вышел следом Михаил Григорьевич и обнаружил отца позеленевшим, с отвердевшими чёрными губами. Но — отчаянный хваткий взгляд был устремлён к голубому чистому небу. Три дня старик пролежал в пристрое недвижимым, не мог и звука произнести, грудь то вздымалась, то замирала. Согбенный, древний отец Никон причастил умирающего, совершил таинство елеосвящения. Помазуя лицо и грудь Григория Васильевича, строго-сладко тянул: