– Куда бы тебя ударить? – Она размышляла вслух и решила, – в левую лопатку… Сначала я уловила движение воздуха кожей на затылке, и внезапно, словно отстранившись, увидела как красивая женщина в ярко-голубом платье занесла нож для удара и точно примериваясь, медленно опустила его к спине девочки, коснувшись лезвием левой лопатки.
Тот час сама я ощутила прикосновение холодного острия, кольнувшего кожу.
…
Я ловлю себя на том, что продолжаю говорить, уткнувшись в спину впередистоящего человека. Я не знаю, слушает ли он меня, слышит ли… А, возможно, так же как и я грезит наяву своими воспоминаниями, то погружаясь в нереально далекое, то возникая вновь здесь и, чуть шевеля губами, торопливо собирает вязь событий, пытается соединить, воссоздать себя, вспомнить… Я не хочу мешать ему, поэтому поворачиваю голову чуть вправо, мне даже чудится очертание профиля, чуть склоненная голова… Ну да это неважно, ведь тепло другой руки, прижатой к моей руке более реально, чем беспомощное в темноте зрение…
…
В семье она была старшая – Натуся. Грамоты совсем не знала, может, поэтому замуж так и не вышла; а ребеночка родила себе от пришлого мужика. Война была, мужиков и не осталось совсем; вот как-то прислали из города в колхоз рабочих, чтобы помогли на уборочной. С одним из этих приезжих и сошлась Натуся.
Вдвоем с Клавдей они воспитали Шурку.
Шурка Мещеряков, дядька мой двоюродный, красавец, белокурый, голубоглазый, росту в нем под два метра. Везде первый, лучше всех учился, а после окончания школы поступил в Тамбовское летное училище и стал летчиком-инженером. Стал, да ненадолго. Запил. От полетов его отстранили, перевели в диспетчеры. Командование уговаривало его лечится, но он не согласился, обиделся, домой в деревню к матери уехал.
– Это она сама его спортила, – шептались соседки, – исделала яму, чтобы с ей осталси.
Вот он и остался, до самой своей смерти, так ни на шаг от матери и не отошел. Смертным боем бил, а Натуся все жила, высохла, в чем только душа держится…
– Ведьма она, – твердил Шурка, – Уж кому знать, как не мне. Ведьма и есть. Сама мне подливала, чтоб я от дома никуда. По рукам и ногам скрутила. Она и вас всех родственничков похоронит, посмотрите!
Грозил Шурка, а сам умер, не дожив до 50-ти.
Натуся поставила на могиле сына гранитный памятник.
– Шурка летчик был, он гордилси, – поясняет она.
Весь дом у Натуси увешан образами, она исправно ходит в церковь и постится…
– Погадай мне, Натусь.
– А и давай, пораскину…
Затертые, до бахромы, карты аккуратно раскладываются сухими, коричневыми, не женскими руками. Много этим рукам на своем веку поработать пришлось… Вот, туз пиковый лег «на сердце», валет пик «под сердце»; и еще чернота: девятка с дамой.
– Удар мне, что ли? – спрашиваю.
– Где? – Спешит оправдаться Натуся, – Нет никакого удара. Тута табе любовь с постелей и королей марьяжных, эвона, целая куча. Женихов-то… Известие получишь, денежное, – она говорит, а сама посматривает на меня, быстро-быстро, – Аль понимаешь расклад-то? Кто научил? – спрашивает настороженно. И ее птичья лапка с пергаментной кожей, будто ненароком смешивает карточный крест.
Да, уж, знаю. Родная кровь. Клавдя выучила.
– Я дюже хорошо по картам вижу, если кто потерял чего, или украли. Сразу скажу, где искать, рассказывает Натуся. – А сны ты можешь разгадывать? – неожиданно обращается она ко мне.
«Началось! Предупреждали же! – с опозданием спохватываюсь я. – Сейчас начнет про Шурку рассказывать, как летала с ним по небу».
– Нет, не понимаю я в снах. И карт в руки не беру, зарок дала.
– И правильно, грех это, – соглашается Натуся, – Я вот, жизнь свою всю прогадала и сабе, и Шурке свому. Клавдя сны хорошо разгадывала. Бывало, спрошу чего, она вмиг расскажет.
Клавдя не только разгадывала, она еще и видела вещие сны. Великая сонница была, еще смолоду. Когда молодежь в комсомол загнали, она все видела поле большое и двое мужчин высоких: один белый, а другой черный; к ним людей длинная вереница движется, и делят они тех людей между собой. Так-то делят, а некоторые посередке остаются. Клавдия тоже к Белому, было, собралась, а он: «Нет, – говорит, – подожди». И осталась она ни с тем, ни с этим.
Во время войны завод, на котором работала Клавдя, эвакуировали, пришлось срочно уезжать. Комсомольский билет и другие документы она зарыла в саду, в жестяной коробке, было такое распоряжение от властей.
Когда вернулась Клавдя, да нашла свою коробку, там истлело все. В ту же ночь сон повторился, но теперь Белый ее к себе взял…
А документов никто не спросил, война все скрыла.
Как-то умерла соседка Клавди, а они подружки были. Клавдя в отъезде была, и старушку без нее схоронили. Клавдя как приехала, так к родственникам побежала:
– Рассказывайте, как схоронили, в чем?
– Все, – говорят, – честь по чести: и платье, и платочек, и тапочки…
– Эх, жаль, что я не видела, не проводила, – Сокрушалась Клавдя, все боялась, что подружку не так обрядили, что будет она обижаться.