— Вряд ли через этот выход можно попасть на другую сторону страдания.
Шевек с усилием улыбнулся.
— Ты это помнишь?
— Очень ярко. Для меня этот разговор имел очень большое значение. И для Таквер и Тирина, я думаю, тоже.
— Ну да? — Шевек встал. В этой комнате от стены до стены было всего четыре шага, но он не мог устоять на месте.
— Тогда это и для меня имело большое значение, — сказал он, стоя у окна. — Но здесь я изменился. Здесь что-то не так. А что — не знаю.
— А я знаю, — сказал Бедап. — Это стена. Ты уперся в стену.
Шевек обернулся и испуганно посмотрел на него.
— Стена?
— В твоем случае эта стена, по-видимому, — Сабул и те, кто его поддерживают в научных синдикатах и в КПР. Что до меня, то я провел в Аббенае четыре декады. Сорок дней. Достаточно, чтобы понять, что здесь я и за сорок лет не добьюсь ничего, абсолютно ничего из того, чего хочу добиться — улучшения преподавания наук в учебных центрах. Если только здесь не произойдет изменений. Или если я не присоединюсь к врагам.
— К врагам?
— К маленьким человечкам. К друзьям Сабула! К тем, кто у власти.
— Что ты несешь, Дап? У нас нет никаких властных структур.
— Нет? А что дает Сабулу такую силу?
— Не властная структура, не правительство — здесь же не Уррас, в конце-то концов!
— Да. Ладно, у нас нет правительства, нет законов. Но, насколько я понимаю, законам и правительствам никогда не удавалось управлять идеями, даже на Уррасе. Как бы иначе смогла Одо разработать свои идеи? Как смогло бы одонианство стать всемирным движением? Архисты пытались затоптать его, но у них ничего не получилось. Идеи нельзя уничтожить, подавляя их. Их можно уничтожить, только отказываясь замечать их. Отказываясь думать… отказываясь изменяться. А наше общество поступает именно так! Сабул использует тебя, где только может, а где не может — не дает тебе публиковаться, преподавать, даже работать. Правильно? Иными словами, он имеет над тобой власть. Откуда она у него взялась? Это не официальная власть — такой не существует. Это не интеллектуальное превосходство — он им не обладает. Он черпает ее во врожденной трусости, заложенной в сознание среднего человека. Вот та властная структура, частью которой он является, и которой он умеет пользоваться. Правительство, в существовании которого никто не признается, признать существование которого было бы недопустимо, и которое правит одонианским обществом благодаря тому, что душит индивидуальный разум.
Шевек оперся ладонями о подоконник и сквозь тусклые отражения в стекле смотрел в темноту за окном. Наконец он сказал:
— С ума ты сошел, Дап, что ты несешь?
— Нет, брат, я в своем уме. С ума-то людей сводят как раз попытки жить вне реальности. Реальность ужасна. Она может убить человека. Со временем и убьет, непременно. Реальность — это боль, ты же сам говорил. Но с ума людей сводит ложь, бегство от реальности. Именно ложь порождает у человека желание покончить с собой…
Шевек резко обернулся к нему.
— Но ты же не можешь всерьез говорить о правительстве здесь, у нас!
— Томар, «Определения»: «Правительство: узаконенное использование власти для поддержания и расширения власти»… Замени «узаконенное» на «вошедшее в обычай» и получишь Сабула, и Синдикат преподавания, и КПР.
— КПР!
— КПР к настоящему моменту стало по своей сути архической бюрократией.
Через несколько секунд Шевек рассмеялся не вполне натуральным смехом и сказал:
— Да полно, Дап, это, конечно, забавно, но малость болезненно, не так ли?
— Шев, тебе никогда не приходило в голову, что то, что аналогическая модальность именует «болезнью», социальным недовольством, отчуждением, по аналогии можно назвать также и болью, тем, что ты подразумевал, когда говорил о боли, о страдании? И что, как и боль, это выполняет в организме свою функцию?
— Нет! — с силой сказал Шевек. — Я говорил в личном, в духовном аспекте.
— Но ты говорил о физическом страдании, о человеке, умиравшем от ожогов. А я говорю о духовном страдании! О людях, которые видят, как напрасно пропадает их талант, их работа, их жизнь. О том, как умные и талантливые подчиняются тупицам. О том, как зависть, жажда власти, страх перед переменами душат силу и мужество. Перемена есть свобода, перемена есть жизнь — существует ли что-нибудь более важное для одонианского мышления, чем это? Но ведь больше ничего и никогда не меняется! Наше общество больно. Ты это знаешь. Ты болен его болезнью. Его самоубийственной болезнью!
— Хватит, Дап. Брось.
Бедап больше ничего не сказал. Он начал методически, задумчиво грызть ноготь на большом пальце.
Шевек снова сел на спальный помост и уронил голову в ладони. Оба долго молчали. Снег перестал. Сухой, темный ветер бился в окно. В комнате было холодно; оба юноши сидели в куртках.