Шевек впервые испытал голод. Иногда он во время работы не ходил в столовую, потому что ему было не до еды, но у него всегда была возможность дважды в день как следует поесть: завтрак и обед были так же постоянны, как восход и закат. Он даже никогда не задумывался, как было бы, если бы ему пришлось обходиться без них. Никому в его обществе, никому на свете не приходилось обходиться без них.
Пока ему все сильнее хотелось есть, пока поезд час за часом стоял на запасном пути между пыльным карьером и закрытым заводом, его одолевали мрачные мысли о реальности голода и о том, что его общество, возможно, не сумеет пережить голод, не утратив той солидарности, в которой заключается его сила. Легко делиться, когда хватает на всех, пусть даже едва хватает. А когда не хватает? Тут в дело вступает сила, сила, которая становится правом; власть и ее орудие — насилие, и ее самый верный союзник — отведенный взгляд.
Обида пассажиров на горожан становилась все горше, но она была не такой зловещей, как поведение горожан — то, как они спрятались за «своими» стенами со «своей» собственностью и не обратили внимания на поезд, даже не взглянули на него. Среди пассажиров не один Шевек был так угрюм; вдоль всего поезда, у остановленных вагонов, шел нескончаемый разговор, в общем, на ту же тему, о которой размышлял Шевек. Люди то вступали в разговор, то отходили в сторону, спорили или соглашались. Кто-то всерьез предложил совершить налет на огороды; это предложение вызвало отчаянные споры и, возможно, было бы принято, если бы не гудок поезда — сигнал отправления.
Но когда поезд, наконец, вполз на следующую станцию, и им дали поесть — по полбуханки холумового хлеба и миске супа на каждого — их уныние сменилось бурной радостью. К тому времени, как человек добирался до дна миски, он замечал, что супчик-то жидковат, но вкус первой ложки этого супа был просто чудесен, ради этого стоило поголодать. С этим были согласны все. Они вернулись в поезд все вместе, с шутками и смехом. Они помогли друг другу продержаться.
В Экваториальном Холме пассажиров, направляющихся в Аббенай, взяла грузовая автоколонна и провезла их последние пятьсот миль. Они въехали в город около полуночи; улицы были пусты. Стояла ранняя осень. Ночь была ветреная; ветер тек сквозь них, как бурная сухая река. Над тусклыми уличными фонарями ярким дрожащим светом вспыхивали звезды. Сухая буря осени и страсти пронесла Шевека по улицам, он почти пробежал три мили до северного района, один в темном городе, одним прыжком одолел три ступеньки крыльца, пробежал по холлу, подошел к двери, распахнул ее. В комнате было темно. В темных окнах горели звезды.
— Таквер, — позвал он; и услышал тишину. Прежде, чем он включил лампу, в этой темноте, в этой тишине он узнал, что такое разлука.
Ничего не исчезло. Да и исчезать-то было нечему. Исчезли только Таквер и Садик. «Занятия Необитаемого Пространства», чуть поблескивая, тихонько вращались на сквозняке из открытой двери.
На столе лежало письмо. Два письма. Одно — от Таквер. Оно было коротким: ее мобилизовали на неопределенный срок в Лаборатории по Разведению Съедобных Водорослей на Северо-Востоке. Она писала: «Отказаться сейчас было бы бессовестно с моей стороны. Я пошла в РРС, поговорила с ними, прочла их разработку, которую они послали в Биологический отдел КПР, и я им действительно нужна, потому что я занималась именно этим циклом: водоросли — жгутиковые — креветки — кукури. Я попросила в РРС, чтобы тебя назначили в Рольни, но, конечно, они не будут ничего предпринимать, пока ты сам тоже не попросишься туда, а если это невозможно из-за работы в Ин-те, ты не попросишься. В конце концов, если это уж очень затянется, я скажу им, чтобы они нашли другого генетика, и вернусь! С Садик все в порядке, она уже умеет говорить „вет“, это значит „свет“. Мы уехали не очень надолго. Вся, на всю жизнь, твоя сестра Таквер. Пожалуйста, пожалуйста, приезжай, если сможешь».
Вторая записка была нацарапана на крошечном обрывке бумаги: «Шевек. Как вернешься — в Каб. Физ. Сабул».
Шевек метался по комнате. Буря, порыв, пронесшие его по улицам, еще не унялись в нем. Опять он уперся в стену. Идти дальше он не мог, но не мог и не двигаться. Он заглянул в стенной шкаф. Там не было ничего, кроме его зимней куртки и рубахи, которую ему вышила Таквер, любившая изящное рукоделие; ее немногие платья исчезли. Ширма была сложена, открывая взгляду пустую кроватку. Не убранная с помоста постель была скатана и аккуратно накрыта оранжевым одеялом. Шевек снова наткнулся на стол, опять прочел письмо Таквер. На глаза у него навернулись слезы. Его сотрясало яростное разочарование, гнев, дурное предчувствие.
Злиться было не на кого. И это было хуже всего. Таквер была нужна, нужна, чтобы бороться с голодом — своим, его, Садик. Общество было не против них. Оно было за них; с ними; оно было ими.
Но ведь он уже отказался от своей книги, и от своей любви, и от своего ребенка. Сколько жертв можно требовать от человека?