Рассказывают, что месяц назад в ресторане Дома кино Кока встретился с Тоней. Тоня сыграла главную роль в очередном фильме, премьера которого тут и праздновалась. Фильм был принят для Дома кино – триумфально, аплодировали довольно долго, потом, традиционно, – в ресторан, отмечать. Тоня стояла с охапками цветов перед входом в ресторан, как вдруг к ней подошел Кока. Больше двадцати лет Тоня его не видела, но узнала сразу, даже не глазами, потому что трудновато было узнать в этом оплывшем человеке, старающемся держаться прямо, свою первую любовь. Узнала чем-то другим, особым: что-то неожиданно заныло внутри, будто мертвые нервные клетки, пораженные когда-то Костей Корнеевым, вдруг разом ожили и закричали ему навстречу. Подсознание догадалось, что перед ней – Костя, а не сама Тоня.
А Кока встал перед нею и, развязно расшаркиваясь и ёрничая, сказал: «А-с-с-с-ь!» – что означало у него сейчас, понятное дело, – «здрасьте».
– Здравствуйте, – тихо произнесла Тоня.
– Сколько лет, сколько зим! – ненавидя себя за гадкую, особенно в этой ситуации, банальность, фальшиво пропел Костя. Он, хоть и в нетрезвом виде, вкус все-таки сохранял. Тоня уловила это, и тон поддержала: «Двадцать четыре лета и двадцать четыре зимы, если точно. – И продолжила очень просто, приглашая и его к тому же: – Здравствуй, Костя».
– Смотри-ка, узнала! Неужели помнишь меня? Правда?
– Я все помню, Костя, – сказала она, и какое-то совсем новое, незнакомое выражение ее глаз неприятно поразило его.
– Да, чуть не забыл, с премьерой тебя…
– А ты смотрел? – спросила Тоня.
– Не-е, куда уж нам, кто нас туда пригласит? Мы тут, в буфете, – продолжал ёрничать Кока, – но я уже слышал, что ты опять здорово сыграла. Поздравляю! – Он все всматривался в Тонино лицо, с каким-то злобным вожделением ища на нем следы распада, как и у него, но – не находил и от этого чувствовал себя еще более «униженным и оскорбленным».
– Мне пора, – сказала Тоня, и тут он понял, что это за новое и неприятное для него выражение глаз у нее было: это была жалость. И тогда Кока последним усилием воли выпрямился, расправил плечи и, став внезапно на несколько секунд опять красивым и гордым, сказал: «Всего хорошего тебе, Тоня. Будь счастлива. И… прости меня, если сможешь…» И нагнулся к ее руке, и Тоня руку не отняла, и жалость у нее тоже на несколько секунд сменилась уважением к этой своей пьяной и ныне опустившейся – первой и самой сильной любви. Она поцеловала наклонившегося Коку в лысеющую макушку и быстро отошла. Она простила его через двадцать четыре года.
А Кока от этого поцелуя в макушку вздрогнул, как от выстрела, и еще какое-то время постоял, согнувшись и с вытянутой вперед правой рукой, в которой только что лежала Тонина рука. Он опомниться не мог: будто, с одной стороны, отпущение грехов получил и стало светло и легко, а с другой стороны – будто ударили его этим великодушием, и он в соотношении с ним почувствовал себя полным ничтожеством. И тут (прощальная усмешка судьбы!) кто-то из проходящих на банкет гостей положил в протянутую Кокину руку купюру. Кока ведь стоял в характерной для нищего позе, вот и получил неожиданную милостыню, совсем не ту, которую просил. Ощутив в своей руке бумажку, Кока даже не понял вначале, что это такое. Постепенно выпрямляясь, он посмотрел на свою руку, и моментальный приступ ярости овладел им. Он глянул вперед: кто это сделал, кто это ему подал?! Но люди шли плотной гурьбой, и никто не оборачивался; ни в ком нельзя было угадать человека, которому надо было сейчас бросить в лицо скомканную купюру, а потом тут же, на глазах у всех – набить морду. Кока разжал готовый для удара кулак и посмотрел на скомканные деньги, которые хотел уже было с благородным негодованием отшвырнуть в сторону. Потом расправил купюру. Это были 20 долларов…
И опять Кока замахнулся, чтобы отбросить эти деньги подальше, но рука остановилась сама. Рука решала за него, что делать дальше, а мозг уже практично пересчитывал доллары – в рубли, а рубли – в сколько можно за эти деньги выпить и закусить. Потом спокойно поднялась левая рука, и они обе, левая и правая, аккуратно сложили сувенир из далекой Америки и спрятали его в нагрудный карман пиджака. Честь уже в который раз была попрана, но она привыкла, и Кока – обгаженный, но при деньгах – направился из Дома кино в обменный пункт; пора уже было чем-нибудь залить возмущенную гордость артиста.