Меня и Марию помещают в подземелье старой цитадели, и уже следующей ночью созывается тайный суд, приговор уже предрешен. Они хотели, чтобы я выдал себя, и поэтому отвели мне место среди одетых в черное судей. Приведенной Марии не задали ни одного вопроса. Тем не менее церемония проводилась в такой взвинчивающей нервы обстановке, что я каждое мгновение боялся сойти с ума. Стены были задрапированы черной материей, лишь мерцающий свет свечи нарушал абсолютную тьму подземелья. Палач стоял наготове. Его огромная тень колебалась на противоположной стене. В то мгновение мне надо было броситься к ногам Марии и, покаявшись в проявленной мной ранее трусости, сказать мужественное слово во имя ее спасения. Но я, словно потеряв голову, отвернулся, мои глаза избегали смотреть на невиновную девушку, не способную к какому бы то ни было политическому заговору. Все, что я чувствовал, — это парализовавший волю страх. Даже вызвавшие минутное замешательство колебания палача применять ли свой меч там, где была возможна судебная ошибка, не смогли вывести меня из этого состояния. Словно загипнотизированный, смотрел я, как произошло самое ужасное…»
После того, как Делафосс закончил свой рассказ, его взгляд устремился на пол, как будто перед ним все еще лежала отрубленная голова Марии. Я вскочил со стула, несколько раз прошел по комнате взад и вперед, машинально схватил шляпу и снова положил ее. Потом я опять сел, причем как можно дальше от человека в углу комнаты.
«Я понимаю, — проговорил посетитель, — что означает ваше желание быть подальше от меня. Видит бог, я не стал бы навязывать свое общество вам без веских на то причин. Но я должен хоть еще раз увидеть дух Марии и попытаться вымолить прощение! Это основная причина моего бегства из Франции. Ведь из того, что вы теперь знаете, вам, вероятно, ясно, что эта поездка в Германию является ничем иным, как бегством, которое навсегда лишает меня возможности вернуться на родину. Теперь скажите мне: может быть, вам известно хотя бы местопребывание матери Марии?»
Это я ему мог сказать, и как ни ужасно действовало на меня его присутствие, я все же взял его в свою карету и приехал сюда, поскольку мне нужно было уехать из дома, где на каждом шагу встречались следы пребывания призрака, на котором я был женат, — вплоть до ее последней записки, в которой слово «вернусь» кажется мне таким же жутким, как и вся эта кошмарная история.
— А разве не может быть у этой истории какого-либо другого объяснения? — спросила Жюли, которой вместе с Константином все это представлялось слишком невероятным.
— Абсолютно никакого! — ответил Гидо. — Уж слишком много мне рассказал по дороге этот Делафосс о совершенно похожих историях, услышанных им от Калиостро. К тому же мой новый, внушающий мне ужас знакомый однозначно подтвердил, что по его заказу незадолго до казни, а точнее, убийства Марии, художник с большой достоверностью изготовил ее восковую копию. Он показал мне письмо Марии, в котором говорится об уже вынесенном ей приговоре, и при этом настолько четко видно своеобразие ее почерка, что нет сомнения в его подлинности. Кроме того, этого француза знает по былым временам хорошо знакомый мне хозяин постоялого двора, у которого мы останавливались; он уверил меня, что Делафосс во всем городе слывет достойным и солидным человеком. Это подтверждает и его несомненная правдивость — ведь во время своего рассказа он не раз представал в весьма невыгодном свете.
— Однако, — заговорил теперь Константин, взяв друга за руку, — какая причина была у этого призрака тревожить вас таким ужасным образом? И разве не заметили бы вы — если такой подход вообще применим к столь сомнительной субстанции — так вот, разве не заметили бы вы в этой особе, которая в такой степени овладела вашим сердцем, определенных странностей, способных вызвать ваши подозрения?
— В том-то и дело, что заметил, — сказал Гидо. — Например, непонятное для меня пристрастие к могилам, о котором я уже, впрочем, рассказывал.
— Но это пристрастие, — настаивала Жюли, — могло объясняться трагичностью и всей безысходностью ситуации, в которой оказалась семья, особенно смертью отца, который, по рассказам этого француза, не смог перенести ужасов преследования!
— Но зачем тогда скрывать это? — возразил Гидо.
— Потому что она вообще не хотела говорить об определенных обстоятельствах своей жизни и, возможно, опасалась, что лишь одно упоминание какого-либо связанного с этими обстоятельствами факта могло бы привести к раскрытию ее тайны.
— Одним словом, — продолжил Гидо, — мое доверие к ней было настолько велико, что оно отбрасывало всякие подозрения. Но теперь… теперь сокрытие ее происхождения и всей этой истории кажется мне настолько неестественным и странным, что за свою тогдашнюю самоуспокоенность я вынужден признать себя глупцом, самым обыкновенным, ослепленным страстью глупцом.