— Теперь ты можешь открыть глаза, — она скользнула в постель.
— Слава Богу. Если ты не возражаешь, я отопью твоего молока. — Она протянула ему стакан и хихикнула:
— Интересно, что бы могли сказать люди, если бы увидели тебя лежащим в чересчур тесной постели и пьющим молоко?
— Не знаю и не беспокоюсь. Всю мою жизнь люди ожидали, чтоб я действовал по определенным правилам, и в большинстве случаев они выигрывали. Помню, когда Линдон Джонсон был президентом, я был приглашен к нему на ранчо, вместе с другими представителями истеблишмента, которых Линдон обхаживал. И вот Дэвид Рокфеллер, в строгом костюме банкира, пытается есть ребрышки с бумажной тарелки ножом и вилкой. Я спросил его, почему он не отложит эти проклятые штучки и не начнет грызть ребра, как все вокруг. Он посмотрел на меня как на сумасшедшего и сказал: «Артур, ради Бога! Я — глава Чейз Манхэттен Банка — мне нельзя на публике есть руками!» — он рассмеялся, достаточно громко, чтобы разбудить соседей. — Достоинство богатства — я всю жизнь потратил, служа ему. Оно не стоит кошачьего дерьма.
Он слизнул пенку с губ словно ребенок. Она сочла это привлекательным.
— Похоже, секс делает меня болтливым. Или, возможно, это возраст… Расскажи мне о своем сне.
— Ну, не знаю. Это был один из тех сков, что не имеют смысла.
— Все сны имеют смысл. Я не фрейдист — с моей точки зрения, Фрейд причинил в этом веке столько же вреда, сколько Гитлер и Сталин — но я верю в сны. Расскажи мне о своих. Что напугало тебя?
— Мне снился отец…
— Молочный фермер, который голосовал против меня? Продолжай.
Она попыталась объяснить. Начала:
— Мой отец был очень религиозным человеком.
Баннермэн кивнул.
— Так же, как и мой. У нас есть нечто общее.
— Я не хочу сказать, что у него были какие-нибудь безумные идеи. Он не был похож на всех этих проповедников, которых показывают по телевизору, но у него были твердые взгляды на то, что хорошо и что плохо. Как и у большинства людей там, откуда я родом. Но даже в графстве Стефенсон он считался суровым борцом за нравственность. Не то чтоб он сталкивался с множеством грехов, как ты понимаешь, но он был твердо убежден, что если ослабить надзор, грех расползется из Индианополиса или Чикаго, и очень скоро дети начнут читать «Плейбой» и утратят интерес к тому, чтобы вставать в три часа утра и доить коров.
— Без сомнения, доля истины в этом есть.
— Ну, конечно. Возьмем, к примеру, моих братьев. Все они тайком читали «Плейбой», и единственное, что их волновало, кроме девушек и автомобилей, это как удрать с фермы и найти работу, которая бы начиналась в девять утра. Все, что я пытаюсь сказать — мой отец не так уж и был набожен, но он свято верил в подчинение определенным требованиям. Он держал мальчиков на коротких поводках, если ты понимаешь, что я имею в виду — он думал, что их полезно воспитывать в небольшом аду, в определенных границах — в жесткой узде. Но к девочкам это не относилось. А я была его единственной дочерью.
Баннермэн улыбнулся.
— Мне нравится твоя метафора — я сам езжу верхом. Следовательно, тебя растили в свободных поводьях и с мягким недоуздком?
— Узда и цепь были все равно.
Он усмехнулся.
— Я так же относился к Сесилии, и это, возможно, объясняет, почему она разыгрывает Флоренс Найтингел[23]
на берегах озера Рудольф — без всякого, с моей точки зрения, к этому призвания. Ты его любила?— Когда я была маленькой, я любила его больше всех на свете. Странно — чем он был суровее, тем больше я его любила. И он любил
— Что же, он был совершенно прав. Это опасный возраст для отцов и дочерей. Видено тысячу раз. Не нужно быть Фрейдом, чтобы объяснить это.
— Я не понимала. Он был таким… таким любящим. И вдруг стал сухим, почти враждебным. Вначале я обвиняла себя. Потом решила, что он меня ненавидит. Я ловила его взгляды в свою сторону — с такой
— Каким?
— Я влюбилась в одного мальчика в школе, и мы сбежали, чтобы пожениться.
Баннермэн кивнул. Без сомнения, его дети, будучи богатыми, находили более драматичные формы мятежа.
— И далеко вы добрались?