Когда она покидает свидетельскую трибуну, для заключительного слова встает Браун. Он указывает на меня:
– Эта женщина вопиющим образом нарушила закон, причем не в первый раз. Когда она увидела Питера Эберхарда, то обязана была развернуться и уйти в противоположную сторону. Но факты свидетельствуют о том, что она этого не сделала. – Он поворачивается к судье. – Ваша честь, вы сами установили условия, чтобы Нина Фрост не вступала в контакт с сотрудниками окружной прокуратуры, потому что не хотели, чтобы к ней относились лояльнее, чем к другим подзащитным. Но если вы отпустите ее без санкций, то как раз и проявите лояльность.
Даже пребывая в нервном возбуждении, я понимаю, что Квентин совершает тактическую ошибку. Можно советовать присяжным, но никогда – никогда! – не указывайте судье, что делать.
Встает Фишер:
– Ваша честь, мистер Браун видел в магазине всего лишь зеленый виноград. Суть в том, что никто никакой информацией не обменивался. На самом деле нет доказательств того, что информацией вообще кто-то интересовался.
Он кладет руки мне на плечи. Я видела, как он проделывал подобное с другими своими клиентами, мы на работе раньше называли это «поза доброго дедушки».
– Произошло досадное недоразумение, – продолжает Фишер, – только и всего. Ни больше, ни меньше. И как результат – вы разлучаете Нину Фрост с сыном, а все может закончиться тем, что придется пожертвовать ребенком. Разумеется, после всего перенесенного мальчиком и его семьей суд меньше всего хочет, чтобы подобное произошло.
Судья поднимает голову и смотрит на меня.
– Я не стану разлучать ее с сыном, – постановляет он. – Однако я также не намерен давать ей возможность еще раз нарушить постановления этого суда. Я отпускаю миссис Фрост под домашний арест. Она будет носить электронный браслет и выполнять все условия условно-досрочного освобождения в части электронного слежения. Миссис Фрост! – Он ждет, пока я кивну. – Вам запрещено покидать дом. Исключения: встреча с адвокатом и поездка в суд. Только в этих случаях – исключительно в этих! – браслет будет соответствующим образом перепрограммирован. И видит Бог, если мне придется самому патрулировать улицу, чтобы убедиться, что вы не нарушаете условий условно-досрочного освобождения, я буду это делать!
Мои новые наручники работают через телефонные линии. Если я отойду от дома на пятьдесят метров, браслет издает сигнал тревоги. Полиция может навестить меня в любое время, потребовать образец моей крови или мочи, чтобы удостовериться, что я не принимаю ни наркотиков, ни алкоголя. Я предпочитаю ехать домой в тюремной робе и прошу помощника шерифа передать мои вещи Адриенне. Они будут ей малы и узки – другими словами, самое подходящее одеяние.
– У вас девять жизней, – бормочет Фишер, когда мы выходим от офицера, занимающегося условно-досрочным освобождением, где мне запрограммировали браслет.
– Осталось семь, – вздыхаю я.
– Будем надеяться, что ими воспользоваться не придется.
– Фишер… – Я останавливаюсь, когда мы подходим к лестнице. – Я хотела вам сказать… лучше бы и у меня не получилось.
Он смеется:
– Нина, мне кажется, вы задохнетесь, если придется просто сказать «спасибо».
Мы плечом к плечу идем по лестнице к вестибюлю. Фишер, джентльмен во всем, открывает тяжелую дверь пожарного входа и придерживает ее для меня.
Меня ослепляет вспышка света, когда щелкают камеры, и нужно время, чтобы мир опять вернулся ко мне. Когда это происходит, я понимаю, что вместе с журналистами меня ждут Патрик, Калеб и Моника. А потом за крупной фигурой мужа я вижу своего сына.
На ней смешная оранжевая пижама, а волосы напоминают воробьиное гнездо, которое однажды Натаниэль обнаружил в гараже за бутылками с содовой. Но лицо принадлежит его маме, и голос, который произносит его имя, тоже принадлежит ей. Ее улыбка – как крючок, на который он попадается: он чувствует в горле наживку, заглатывает ее и позволяет намотать себя на катушку, чтобы сократить расстояние между ними. «Мамочка!» Натаниэль вскидывает руки, спотыкается о провод, о чью-то ногу и бежит.
Она падает на колени, и от этого лишь сильнее становится рывок. Натаниэль уже так близко, что видит, как она плачет, но не совсем четко, потому что и сам плачет. Он чувствует, как соскакивает крючок, забирая с собой молчание, которое уже неделю раздувает его, и за секунду до того, как обнять ее, это молчание лопается и срывается с его губ хриплым дискантным радостным криком.
– Мамочка! Мамочка! Мамочка! – так громко кричит Натаниэль, что заглушает все, кроме биения материнского сердца у себя под ухом.
За неделю он подрос. Я поднимаю Натаниэля на руки, улыбаясь как идиотка, и камеры запечатлевают каждое движение. Фишер собрал журналистов и сейчас даже читает им проповедь. А я зарываюсь лицом в сладкую шейку Натаниэля, пытаясь соотнести свои воспоминания с действительностью.