Он отвернулся, и кизляр-ага мигом выпроводил из ложницы глупую одалиску. «Счастье твое, что его величество не вспомнил о тех, кто покупает», — процедил он сквозь зубы, толкая Кинату перед собой в сумрак длиннющего коридора.
А от Гульфем не осталось ничего, только отчаянный вскрик посреди ночи в недрах гарема, но слишком бездонны те недра, чтобы этот крик мог вырваться наружу! Может, и угрожала несчастная одалиска, может, звала на помощь всемогущего султана, никто не слыхал, а евнухи, зашивавшие ее в кожаный мешок и тащившие через сады гарема к Босфору, были глухи, немы, слепы, ибо наделены были только единственным даром — послушанием.
Роксолане весть о смерти Гульфем принесла Кината. Упала у ее ложа, ее трясло от рыданий.
— О боже, боже! Убили! Ее убили, о боже мой!
Долго не могла добиться от нее Роксолана, кого убили, хотя и догадывалась, а когда услышала, то сказала:
— Видит бог, я не хотела ее смерти.
— И я ведь не хотела, о боже!
— Да и кто хотел? — сказала Роксолана и тоже заплакала.
Они долго плакали обе, пожалуй, не так о неразумной Гульфем, как о своей несчастной судьбе, ибо кто же в гареме мог быть счастливым? Потом Кината сквозь всхлипывания проговорила горько:
— Это ведь и меня… о боже… ваше величество… они и меня…
— Не бойся, тебя не тронут.
— О боже, ваше величество, защитите меня, не дайте!
— Говорю, не бойся. Оставайся у меня. Спать будешь здесь. Никто тебя не тронет.
— Посмею ли я, о боже? Вы ведь так больны.
— Я уже здорова. Уже встаю. Не веришь? Вот смотри!
Она встала с ложа, прошлась по большому своему покою, мягко ступала по пушистым коврам, прислушивалась к тихому дыханию своего самого меньшего сыночка, к тихому журчанию воды в мраморном фонтане, радовалась, что она живет, что здоровье возвращается к ней, без конца повторяла чьи-то стихи:
Пусть умирает, кто хочет, а она будет жить.
Она хлопнула в ладоши.
— Одеваться! — крикнула Нур, которая появилась в покое. — Одеваться! Все красное! Выбрось эти желтяки. Чтоб я не видела больше ничего желтого! Откуда оно тут насобиралось?
— Ваше величество, вы так хотели, — несмело напомнила девушка.
— Хотела — теперь не хочу! Только красное! И больше ничего, ни украшений, ни золота, ничего, ничего! Красный, как кровь, шелк, и я в нем, красная, как утренняя роза!
Она срывала с себя сорочку, шаровары, металась нагая по покою, светила тугим, ладным телом, на котором соблазнительно круглились тяжелые полушария грудей, так что даже тяжелотелая Кината, забыв о своих страхах, залюбовалась ею и вздохнула громко, может завидуя этой стройности и легкости, не пропавшей в Роксолане даже после тяжелого недуга и угнетенности духа и, наверное, не пропадет никогда, ибо такие тела словно бы не поддаются ни времени, ни старению, ни самой смерти. Роксолана услышала этот завистливый вздох, остановилась перед Кинатой, словно впервые здесь ее увидела, но сразу вспомнила, все вспомнила, засмеялась:
— Ты до сих пор боишься? Не бойся ничего! Это я тебе говорю! Слышишь?
Полуобнаженная, присела к столику для письма, схватила лист плотной бумаги, быстро мережила его змеистыми буковками, такими же маленькими и изящными, как она сама: