Весть прилетела в Стамбул, опередив страшный караван. Роксолана не хотела верить гонцу, хотя сама уже знала, что это правда. Султан был далеко, возле нее только Михримах да двенадцатилетний, такой же хилый, каким был Мехмед, Джихангир, черная весть выпадала лишь на ее долю. Черная весть и черная боль. Еще не хоронила своих сыновей. Абдаллах умер, только родившись, маленького его табута-гроба она тогда и не видела, а теперь обречена была всматриваться в мертвое лицо обмытого, набальзамированного, спокойно-прекрасного, но мертвого Мехмеда, и мир окутывался для нее непроницаемым туманом. Сама когда-то учила Мехмеда детской припевке, когда наползала с Мармары на сады Топкапы густая мгла: «Аламын илькыим, караджа илькыим, кылынан боярым, килиджинан кесерым! Вар, гит, кьёр, дурман!» («Я первенец своей матери, я темно-бурый лис, я задушу туман волосом, изрублю мечом! Убирайся прочь, проклятый туман!»)
Кто теперь споет, прогоняя страшный туман смерти?
Болезненный стон рвался из нее, как у овцы, которую кусает ягненок, сося ее вымя, ибо он единственный из всех млекопитающих рождается с зубами; точно так же, как родились зубатыми все ее сыновья, чтобы было чем грызться за власть, которая для каждого из них была жизнью. Счастливы люди, которые могут жить без власти.
Тьма вползала в душу Роксоланы, безнадежно заливая ее. «Сердце мое обгорело, иссохло… Я стала как сова на руинах; не сплю и сижу, как одинокая птица на кресте». Нарушилось великое число «пять», из него вырвано самое дорогое звено, рассыпалось оно крошками на ветру. Крошки разве лишь для того, чтобы бросить птицам, чтобы жили хоть они, ибо уже люди здесь все мертвы, а может, мертвы и ангелы. Человеком здесь быть не стоит, ангелом быть не стоит, надо быть Богом или ничем.
Вся в черном, под черным чарчафом, тоненькая и хрупкая, словно девочка, стояла тридцативосьмилетняя султанша над телом своего самого старшего сына, над своей умершей самой первой надеждой — и ни звука от нее, ни вздохов, ни движения, только падал на нее небесный ветер, тяжелый и мертвый, будто тело мертвого сына, ни трепета крыл ласточек, ни дрожи от прикосновения ладоней, ни буйных вод, которые сносят и заносят в безвесть. Умирают самые лучшие. «Сын мой, дитя мое, мягка ли твоя деревянная постель, мягок ли белый камень в изголовье?»
Была мать, одинокая и бессильная, но была и султанша, и от нее ждали повелений.
Позвала великого зодчего Коджа Мимар Синана, который уже закончил джамию султана Селима и теперь сооружал самую большую из османских мечетей — Сулеймание, удивляя всех величием здания, а еще больше упрямой медлительностью в работе. Синан прибыл к султанше без пышности, в простой рабочей одежде, словно бы в знак траура по умершему щах-заде. Был он стар, как всегда, усталый, с равнодушными, как у венецианского художника, глазами. Роксолана приняла его ласково, попросила сесть, угостила сладостями, помолчав, спокойно сказала:
— Нужно поставить тюрбе для тела шах-заде Мехмеда.
— Я раб ваших велений, ваше величество, — поклонился Синан-паша.
— Сделать это без промедления. Я сама буду следить за работой.
— Буду там днем и ночью, моя султанша.
Синан не спрашивал, где ставить тюрбе, так как это надлежало решать султану, а Сулеймана в Стамбуле нет. Но Роксолана, удивляя опытного зодчего, сказала:
— Возводить будешь возле старых янычарских кишласи, где недавно найдена могила барабанщика великого Фатиха — Мустафы. Пусть нашего сына и после смерти вдохновляет гром победных барабанов Мустафы.
Синан мог бы подумать, что султанша выбрала это место в надежде, что вскоре ляжет там еще один Мустафа, самый первый сын Сулеймана, но был слишком осторожным и обходительным с властелинами, чтобы впускать себе в голову такие мысли. Молча поклонился, и султанша отпустила его.
В темной карете Роксолана каждое утро приезжала на скорбное строительство, сидела за плотными занавесками, изредка выглядывая наружу. Следя за тем, как возят и перетаскивают камень, готовят раствор, подбирают пестрые изникские плитки для украшения стен, думала, сама не зная о чем, не могла ни уловить, ни задержать ни единой мысли. Иногда звала к себе Синан-пашу, который трудился наравне со своими помощниками и простыми рабами, допытывалась, не спрашивая: «Как жить дальше? Где спасение? Где?»