«Разве же это не о моей бесценной Хюррем сказано у великого Низами?!» – восклицал султан.
На рассвете, когда он вышел из шатра, чтобы дохнуть росы, его спокойствие нарушила какая-то возня среди бостанджиев. Султан спросил, что там случилось. Чауш доложил, что задержан какой-то оборванец, неизвестно как проникший на осле сквозь все рубежи охраны и оказавшийся чуть ли не возле шатра его величества.
– Приведите его сюда, – велел Сулейман.
Бостанджии поставили перед султаном невысокого гологрудого человека, оборванного, с наполовину выдернутой бородкой, но с глазами дерзкими и непокорными.
– Кто ты? – спросил султан.
Человек должен был бы упасть на колени и есть землю, но он стоял и смело смотрел завоевателю в глаза. Отвечать тоже не торопился, а когда ответил, то коротко, одним словом:
– Каймакчи.
– Как смел сюда проникнуть? – снова спросил Сулейман.
Тогда человек заговорил горячо, быстро, почти сердито.
Он каймакчи. Кто знает, что это такое, тот знает, а кто не знает, тот никогда и знать не будет, потому что только в Гяндже умеют готовить настоящий каймак и только здесь его по достоинству ценят. Целую ночь он кипятит буйволиное молоко, снимает с него жирные пенки, расправляет, кладет одну на другую, чтобы на рассвете в особой посуде привезти в город, где у него есть постоянные покупатели, как они есть у каждого гянджинского каймакчи, потому как гянджинцы вот уже тысячу лет каждое утро после первого намаза едят свой неповторимый каймак и никакая сила не помешает им это делать.
– Но нет ведь ни Гянджи, ни гянджинцев! – невольно оглянулся на разрушенный город султан.
Человек нисколько не был смущен.
– Если есть мой каймак, будут и гянджинцы, – твердо промолвил он. Султанские дурбаши покорно посматривали на Сулеймана, ожидая его жеста, чтобы мгновенно обезглавить этого наглого человека. Но султан неожиданно сказал:
– Отпустите его.
И дописал в своем письме к Хюррем о том, как помиловал он странного каймакчи.
Это письмо не тронуло ее сердце. Ни похвала ее достоинств, выраженная строками из Низами, ни султанское милосердие. Если бы он был таким же милосердным к ее сыновьям и к ней самой! Он и его Бог.
Так кто же господствовал над ее судьбой? Бог? Но почему он такой немилосердный? Дьявол? Но зачем он дал ей вознестись? Люди? Они мешали всем силам, добрым и злым, и делали это неразумно и преступно. Ангелы? Их она никогда не видела и не верила в то, что они существуют. Что же тогда остается? Случай? Нет, она сама, ее воля, ее отчаяние. Каприз судьбы? Султан всю жизнь шел через кладбища, она вынуждена идти через могилы своих детей и могилы своего народа. Неизбежность, от которой она хотела спастись, даже сменив веру, будто султанскую одежду или украшения, которые она меняет по пять и по десять раз на день. А чего достигла? Никуда не денешься, не убежишь от своих начал, своих истоков, ибо человек начинается как река, но от воды отличается тем, что обладает памятью – этим величайшим наслаждением, но и тягчайшей мукой одновременно.
Может, и в Софию ходила, чтобы спастись от воспоминаний, спрятаться среди величия и святости. Шла сюда упорно, несла свое одиночество, хотя и знала, что София не прячет от просторов земли и неба, от ветра и облаков, от журчания вод и людских голосов, от клокотания крови и тихих смертей, здесь все словно бы продолжается, сгущается, обретает еще большую силу, но все это для тела, а не для души, ибо душа все же находит здесь хотя бы краткую передышку и выражает недовольство, когда ее снова пытаются отбросить в пережитое, не хочет безумного возврата в прошлое, где толпятся призраки и подавленные страхи, бестелесные, изъеденные ржавчиной времени, но все равно до сих пор еще жадные, с алчно разинутыми пастями в ожидании новых жертв. Она не хотела больше приносить жертв и знала, что придется делать это снова и снова, ибо что такое вся ее жизнь, как не сплошная жертва?
Могучие лучи света падали косыми снопами на гигантский красный ковер, расстеленный в мечети. На михрабе зеленым, желтым, голубым, розовым, бирюзовым цветом сверкали витражи. Все здесь было знакомым и таким необычным, будто видела впервые.