– Теперича с вами и нам косить ловчей!
– Вот, Ванька, поучись, брат…
– Роман Лексеич, откушайте кваску!
– Чтой-то нонче вы по рыбку не ходили?
– Роман Лексеич, покушайте малинки, только щас на просеке насбирала!
Он слушал их, улыбался, отвечал, шутил, не чувствуя никакой разницы между собой и ими, радуясь, что и они подчас, увлекаясь, разговаривая, забывали об этой разнице и та толстая, веками создаваемая стена между русским мужиком и русским барином становилась совсем прозрачной.
Вдруг кто-то из них затянул песню. Пела молодая крестьянка хорошим мягким голосом:
Роман часто слышал эту песню здесь, в Крутом Яре, он знал ее неспешную мягкую мелодию.
Подхватили еще несколько женских голосов, и вскоре пели уже все бабы:
Их слитые воедино голоса звучали свободно и слаженно. Мужики, ребятишки, Роман – все, притихнув, слушали, как льется над лугом русская песня:
Песня кончилась, и некоторое время все сидели молча. Тишина и покой стояли над лугом.
II
15.VII. «Отчего человек хочет непременно что-то добавить к созданному Богом миру? Он пишет картины, книги, сочиняет стихи, создает философские системы, наконец, строит небывалые сооружения, как бы дополняя промысел Божий. Не оттого ли это, что после нашего грехопадения мир отошел от нас и стоит в отдалении, а мы всеми своими книгами и картинами, симфониями и дворцами стараемся заполнить эту брешь, эту полосу отчуждения, пролегшую между Миром и Человеком? Навсегда ли она? Мне кажется, что навсегда. Так, значит, все наше творчество лишь смертная тоска по утерянному раю, по тому времени, когда мы были вместе с миром, вместе со всей природой, вместе с Богом? Но была ли тогда у нас свобода воли? Трудный вопрос. С одной стороны, первые, обуженные люди не знали смерти, болезней, неудобств и сомнений, и в этом была их несвобода. Но, с другой стороны, выбор между раем и не раем был, а возможность выбора – уже свобода, уже автономия воли».
Роман положил ручку, закрыл чернильницу и дневник. Полуденное солнце ярко светило за распахнутым окном, поливая зеленые кущи сада знойными лучами. В комнате было душно. Пахло старой мебелью и засушливым летом. Роман подошел к окну и закурил. К радости крестьян, дождя не было уже недели две, и трава, по меткому выражению Саввы, «сохла прямо на косе».
Сенокос вступил в свою последнюю фазу: по вечерам из Маминой рощи со скрипом и пением потянулись десятки возов, и вся дорога была устлана сухими травинками.
Роман любил выходить из дома вечерней зарею и, расположившись под дубом над рекой, слушать музыку возов. Вечером было хорошо: веяло прохладой от реки, пахло сеном…
Он затянулся и шумно выпустил дым в окно.
В мастерской стояла недавно начатая картина, но работа шла тяжело: мешала жара и еще что-то, – словно кто-то невидимый держал Романа за руки, сковывая и не пуская.
«Страх перед полотном надо топить в омуте работы», – любил говорить Магницкий, но Роман почему-то не мог, как бывало, стряхнуть этого невидимого врага и ждал, пока он сам оставит его. Такая осторожность отчасти была продиктована серьезностью замысла Романа, ведь он первый раз в жизни задумал писать картину. С этюдами всегда все получалось, а здесь он каждый день стоял перед белой двухметровой плоскостью свежезагрунтованного холста с подробно нанесенным рисунком и, хмурясь, теребил кисти. Работа не шла, и уже неделю полотно белело в студии.
Роман курил, разглядывая сад.
Две босые девки в белых платках собирали клубнику, оглядываясь на Романа и тихо хихикая. Клубники в этом году было много, ее собрали почти восемнадцать ведер, и эти хихикающие девчата собирали девятнадцатое. Отсюда Роман мог видеть, как играет солнце в груде рубиновых ягод.
– Ромушка, молоко! – раздалось где-то внизу.
Роман потушил папиросу и вышел из комнаты.
Внизу, на притененной плющом и диким виноградом веранде, за столом сидели Антон Петрович и тетушка. Было время полдника, и стол был накрыт соответственно.
– Рома, не видел ли ты из своей студии какой-нибудь тучки? – спросила тетушка, пригубливая молоко из чашки.
– Как-то не заметил, – усмехнулся Роман, садясь на свое место и придвигая стакан с молоком.