И без приглашения, войдя с ними в горницу, он первый уселся на скамью.
Появление в их компании нового товарища слегка охладило приветствия и беседу молодых людей, однако в этом возрасте знакомство завязывается быстро, и через полчаса они держались так, будто десять лет знают друг друга.
Незнакомец, развалясь на скамье все с тою же нагловатой и надменной миной, с какой появился, начал им рассказывать свою историю, причем не только не старался скрыть свою бедность, заставившую его идти пешком огромное расстояние, но как бы ею похвалялся и гордился, словно победил гидру семиглавую.
— Иду я, — говорил он, — аж из Подолья
[18], хотя, правду сказать, немного и проехал, но большую часть дороги пешком топал. — Он улыбнулся. — На сегодня уже остались у меня в кармане только трехгрошовая монетка да колечко, последняя драгоценность шляхетской семьи, чтобы продать его в Вильно и продержаться первые несколько месяцев. Нет, право, дорога у меня была чудесная, поэтичная, и я ни о чем не сожалею, разве что о последней паре драных сапог…И он приподнял ногу, показывая отставшую подошву и торчащие из прорехи пальцы.
— Но пока ты не продашь колечко, не найдешь знакомых, не заведешь друзей, как же ты жить думаешь? — спросил Михал.
— Хо, хо! Вы за меня не тревожьтесь! — смеясь, возразил юный нахал, которого мы будем называть Базилевичем. — Во-первых, знакомые, вот они, уже есть, а во-вторых, я так уверен, что обязательно устроюсь и пробьюсь, что даже об этом не думаю.
Юноши взглянули на нового товарища с восхищением, а он на них — с превосходством, даже с жалостью и, главное, с сознанием своей силы.
— Ну что ж! — вскричал он. — Давайте же приступим к еде, коли в торбах у вас что-то найдется, а моей долей в складчине будет мой аппетит… Кто-то тут поминал колбасу, согласен и на нее, голоден я ужасно!
Весело приступили они к импровизированному пиршеству, состоявшему из поданного им дрянного чая, пресловутой колбасы, оказавшейся на поверку крохотным огрызком, да булок, сыра, масла и яиц. Все это нашим проголодавшимся юнцам, без умолку болтавшим и отнюдь не склонным привередничать, показалось превкусным, а Базилевич, тот уплетал за четверых и, надо отдать ему должное, безо всяких церемоний хватал под носом у всех что попадется — кто смел, тот два съел!
Завязался шумный, сбивчивый, пылкий разговор.
— А ты, Станислав, — спросил Щерба, — на какое отделение думаешь поступать? Чем будешь заниматься?
— Медициной, — тихо, с грустным вздохом ответил Станислав. — А ты?
— Так и я на медицинское собираюсь, — воскликнул Щерба. — Итак, приветствую тебя, коллега, очень рад, что мы будем сидеть на одной скамье, только не понимаю, что случилось: ты же был первым учеником по литературе и языкам, писал стихи и речи лучше нас всех, а может, даже лучше учителя… И ты думаешь поступать на медицинское!
— Такова воля родителей, — отвечал Станислав. Базилевич вскочил на ноги с горячностью, слишком театральной, чтобы быть естественной, — видимо, для пущего эффекта он немного переигрывал.
— Что я слышу! — воскликнул он. — Конечно, родителям почет и уважение! Но нечего их слушать там, где речь идет о всей судьбе и о совершенствовании себя на том единственном пути, который назначен нам господом богом! Бог вдохнул в твою грудь поэзию, чтобы ты был целителем сердец, а не для того, чтобы ты ее уморил в себе, услужая всякому хаму, получившему несварение желудка. Миссия поэта куда выше, и приносить ее в жертву так легко — это святотатство!
— Ох, и силен! — пробормотал Михал. — Лопал славно, но речи говорит еще лучше — набрался сил!
— Я беден! — покраснев, возразил Стась.
— Я, кажется, еще бедней тебя, — отчаянно жестикулируя, возмутился Базилевич. — Ты приехал в бричке, я приплелся сюда пешком, как нищий, у тебя есть деньжата в кармане, я гол как сокол, у тебя есть родители, которые с тобой куском хлеба делятся, а я перед своими заикнуться о том не могу, и все же, вот я перед тобой, — я не иду на это ваше хлебное медицинское, куда мне с моей памятью и способностями было бы не трудно поступить, нет, я буду заниматься литературой, к которой меня зовет божий глас!
Самонадеянность Базилевича была бы смешною, когда бы не искренность, придавшая ей почти героическую ноту, но все же что-то в нем отдавало театром, жаждой успеха, и это портило впечатление, — юноши слушали его удивленно, но без особой симпатии. Базилевич высокомерно глянул на них и умолк.
— Ну, а ты, пан Болеслав? — спросил после его пылкой речи Щерба, обращаясь к Мшинскому. — С чем ты едешь в Вильно?
— Поступаю на юридическое! Буду изучать право!
— Ха, ха! Как бы тебе, изучая право, не свернуть налево, — вмешался в их разговор Базилевич, — и такой кус хлеба часто бывает лучше других.
— Уж позволь, и наука эта тоже лучше других! — с некоторой обидой воскликнул Болеслав.
— Науки о праве я не понимаю, — отозвался, не переставая уплетать, самоуверенный пришелец. — Все права бог записал в груди человеческой, а история права — всего лишь признание человеческих грехов и заблуждений. К чему это изучать?