— Послушай-ка, — сказал он, — ты все еще что-то там сочиняешь? Так вот, есть случай твоим сочинениям найти применение, — прибавил он, улыбаясь этой жалкой рифме. — Мой друг, учитель Ипполит, издает Альманах — он человек порядочный, приглашает участвовать всех, даже самых молодых, всех без исключения. Вот тебе поле деятельности. Принеси мне свою писанину, я посмотрю… И возможно… что-то удастся поместить.
Хотя приглашение было высказано в не слишком лестной форме, Шарский был от души рад и благодарен за внимание и целый час размышлял, что бы такое послать в Альманах. Но когда дело дошло до отбора, все показалось ему настолько слабым сравнительно с тем, что, по его мнению, он мог бы написать! Каждая вещь виделась ему недостойной печати и читателей, и в конце концов, придя в отчаяние, он почувствовал, что не в силах явиться с незрелой работой. Так хотелось выступить рядом с другими, хотелось знать, что о нем скажут, какое впечатление он произведет и произведет ли, но страх разбирал при мысли, что каждый будет судить о прочитанном, а не о том, что было в его душе, когда он писал. В таких терзаниях и тревогах он воротился в свою каморку, а когда настало время урока, с глубоким вздохом сбежал по лестнице вниз, в хозяйские покои.
В гостиной он застал супругу купца, она сидела на кушетке, задумчиво подперев рукою подбородок. Сам Давид тоже был здесь — в шлафроке, домашних туфлях, с сигарой во рту прохаживался взад-вперед. Оба они едва кивнули студенту, и мать сразу же встала и пошла звать дочку. Станислав тем временем раскладывал книги, готовил бумагу, с тревогой думая об ученице и о том, как будет ее учить. Услышав в дверях шелест платья, он поднял голову, глянул и остолбенел от изумления.
Такой дивной красоты ему еще в жизни не довелось видеть.
Сара вошла величавой, спокойной походкой, она не краснела, не трусила, но смело глядела своими черными, пронзительными глазами на юношу, который почувствовал, что они проникают в самую его душу. Одета девушка была довольно изящно, и ничто в ее наряде не выдавало еврейку. Две толстые иссиня-черные косы лежали на ее плечах, делая ее еще более прелестной. Она поздоровалась с учителем и, когда он, начиная урок, заговорил, вперила в него такие быстрые, живые глаза, что он сразу позабыл о своих опасениях, — он видел, что перед ним существо незаурядное, не обычное дитя гонимого и униженного племени, но счастливо избранный судьбою цветок, в котором соединились все краски, все очарованье минувших веков и исчезнувшей жизни.
Сара слушала так, что каждое его слово отражалось в ее глазах, и он видел, что оно понято и усвоено; она не робела, не конфузилась своего невежества, в простоте души смело отвечая на вопросы языком слегка неправильным, по полным чарующих звуков и мелодичным, как песня. Ведь в речи каждого человека таится напев, и опытное ухо может распознать и тон его и музыкальность души, из которой он льется. В минуты сильного волнения еще отчетливей слышится сквозь звучанье речи скрывающаяся в ней песня; в час печали, в крике отчаяния, в стоне горя так и рвется из груди наружу эта музыка души, слабое отражение коей являет вседневная наша речь. У простого народа, в общине, всякое более сильное чувство превращает речь в песню, какую мы слышим на похоронах (причитания), смешанную с плачем, на свадьбах и пирушках, где каждый возглас имеет песенную интонацию. Звучание голоса, подобно всякому наружному проявлению, исполнено смысла, и у человека, себя не сдерживающего, не владеющего собою и не разыгрывающего нарочито комедию жизни, оно открывает глубину души, как черты лица, как телодвижения, как все, в чем проявляется суть нашего естества.
Станислав, вероятно, не подвергал анализу этот голос, ласкавший его слух, но сердцем почувствовал его и был удивлен, что голос этот пробудил в нем неожиданную симпатию.
Час пролетел, как одна минута, учитель удалился в свою каморку и тут осознал, что бог весть откуда слетело к нему воспоминание об Аделе. Так прикосновение к одной струне заставляет звучать другие… Проведенные с нею в Мручинцах дни живее, чем обычно, предстали перед ним — беседы, мечты, клятвы, надежды… Он достал из-за пазухи засохший цветок незабудки и тихо у него спросил:
— Где твой братец? Согревает ли его еще биение ее сердца? Или уже лежит он позабытый?
И он задумался, надолго задумался, минута за минутой вновь переживая все памятные мгновения, проведенные с Аделей, и, когда засунул обратно засохший цветок, когда очнулся от глубокой задумчивости, — была уже поздняя ночь.
Разбросанные на столе бумаги напомнили ему об Альманахе, о предложении Базилевича, и в некотором возбуждении, навеянном ночным часом, он сел за стол с твердым намерением создать нечто необыкновенное для своего вступления в мир литературы.