И он принялся листать книгу, выхватывая то здесь, то там несколько стихотворных строк, чтение которых таким отрывочным способом само по себе было карикатурой и глумлением.
Дошел черед и до элегии Шарского. Иглицкий молча пробежал ее глазами, не догадываясь, что автор тут же, в нескольких шагах, умирает от страха.
— А, подражание, подражание! — сказал он. — Преувеличено, преувеличено!
У Станислава сердце колотилось, он побледнел, но смиренно выслушал приговор, не решаясь слово сказать. Под критический топор попали и сонеты, а так как форма у них и впрямь была несуразной, Иглицкий стал над ними жестоко измываться.
— Что это такое? — веселился он. — Это на китайском написано? На английском? На калмыцком? На монгольском? Но уж никак не на польском! И это Петрарка! Певец Лауры! Да я бы лучше «Нэ ходы, Грыцю»
[46]выдал за перевод из Тассо, было бы куда правдоподобней…С этими словами он швырнул книгу на стол, а тут и хозяин, уже смеясь в кредит, обнял его и потащил к откупоренной бутылке.
Что творилось с Базилевичем, описать невозможно — если б мог, он бы убил старого пьянчугу, но в бессильном гневе сам вылетел из гостиной, схватил фуражку и выбежал прочь как полоумный.
Шарский, Щерба и другие студенты, видя, что Иглицкий с хохочущим хозяином уселись в сторонке, тихо вышли.
В тот достопамятный вечер юный поэт изведал все чувства, коими будущей его профессии предстояло его потчевать, — наслаждение, страдание, стыд, унижение, однако миг радости вовсе исчез из его памяти, лишь остались колючие, раздирающие грудь тернии.
Между тем из Красноброда и из Мручинцев не было никаких вестей. Захмелевший Фальшевич, протрезвев, видимо, устыдился, что дал себя провести, и больше на глаза Станиславу не показывался; тщетно юноша искал по всему городу — его и след простыл. Станислав посылал Герша на почту, надеясь, что пан Адам отзовется хотя бы словом жалости и сочувствия; потом, предположив, что письмо не дошло, он написал второе, но тоже ответа не получил.
Молчание людей, на которых он рассчитывал, показало ему, что он и ими покинут, предоставлен собственным силам; это его огорчило на время, но вместе с тем заставило более трезво смотреть на будущее.
Бывали часы, когда он видел перед собою лик неизбежной нищеты, бывали молниеносные проблески бодрости и больших надежд. Кто сочтет, сколько в этой чердачной каморке промелькнуло мыслей, промчалось грез, прозвучало песен, кто узнает, как в страданьях мужал его дух! Все более частые и доверительные беседы с паном Ипполитом, который по-братски пригрел Станислава, также помогали его развитию и ясному пониманию ожидающей его участи.
Пан Ипполит, как человек мысливший здраво, без иллюзий, видел, что может дать профессия литератора у нас в стране, и не подслащал пилюлю.
— Лучше тебе, — говорил он Станиславу, — быть готовым ко всему, нежели взлетать в мечтах выше, чем сможешь подняться в жизни. Старая латинская поговорка гласит: «Кто сидит на земле, тот не упадет». Кто вступил на путь трудов духовных, пусть, как средневековый монах, ляжет в гроб и пропоет над собою реквием, ибо остаток его жизни пройдет в разладе с миром и в самопожертвовании ради идеи. О себе он не может и не должен думать, он целиком принадлежит другим людям! О, это святое, великое служение! И как из нечистого сосуда не польется бодрящий, целебный напиток, так и он, дабы поистине быть целебным источником для братьев своих, сперва обязан потрудиться над собою, над совершенствованием себя и нравственным очищением. Тут нечего помышлять о славе, о пышных венках или о своекорыстной пользе — нет, это путь самоотречения, и оно основа всему. Любой другой труд кормит работника, но самый тяжкий, изнурительный труд это тот, на который мы тратим не только силы наши телесные и здоровье, но в который мы вливаем по капле душу нашу — как пеликан, кормящий людей кровавыми своими внутренностями
[47],— и труд этот не дает нам даже хлеба насущного. Ради нищенских крох ты пойдешь на край света, как прежде паломники — в Иерусалим…Но если, пробиваясь чрез тернии, претерпевая непризнание, гонение, глумление, мученичество, ты хоть одной свежей мыслью послужишь обществу, заронишь хоть одно зернышко для будущего, разве ж ради этого не стоит пожертвовать всей жизнью? Прекрасная песня, расходясь по свету из уст в уста и внушая благородные чувства, возвышает, трогает, волнует, и как знать, скольких пробудит она, проспавших бы иначе весь свой век сном косности? Сколько отважных поступков породит? Ведь и маленькую песенку надобно писать кровью и слезами…
Бывает — и так случается чаще всего, — что, неся тяжкую ношу, трудясь от зари до зари, как наемный работник, ты пройдешь весь жизненный путь отвергнутым, униженным, непонятым, одиноким, а рядом с тобою другой, одним пальцем сдвинув комок земли под своими ногами, будет поднят на щит, провозглашен великим. Ах, на это и жаловаться не дозволено! Пусть неудачник льет слезы втайне, если он слаб, но предаваться печали нет ни времени, ни права… День его куплен, все минуты на счету… Он не принадлежит себе.