— А вот чего… не могу я с Зинаидой жить… вот тебе слово, не могу… говорил ей — понимать не хочет… не уйдет, и все… ни за что не уйдет… вбила себе в голову: «Любишь ты меня, Сергун, это знаю и другого знать не хочу»… Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня
— Что ты, Сережа!..
— Эх, милой, из петли меня вынуть не хочешь… петля мне — ее любовь… Толюк, родной, я пойду похожу… по бульварам, к Москве-реке… а ты скажи — она непременно спросит, — что я у женщины… с весны, мол, путаюсь и влюблен накрепко… а таить того не велел… Дай тебя поцелую…
Зинаида Николаевна на другой день уехала в Орел.
19
В Риме во дворце Поли княгиня Зинаида Волконская устроила для русской колонии литературный вечер. Гоголь по рукописи читал «Ревизора». Народу было много. Но, к ужасу Волконской, после первого действия половина публики покинула зал. Гоголь прочел второй акт и — в зале стало еще просторнее. Та же история повторилась с третьим. Автор мемуаров заключает, что «только обворожающей убедительности княгини удалось задержать небольшой круг самых близких и сплотить их вокруг угрюмого чтеца».
Человеческая тупость бессмертна.
Явились к нам в книжную лавку два студента: шапки из собачьего меха, а из-под шуб синие воротники. Гляжу на носы — юридические. Так и есть: в обращении непринужденность и в словах препротивнейшая легкость.
— Желательно бы повидать поэтов Есенина и Мариенгофа.
У меня сыздетства беспричинная ненависть к студенческой фуражке: «Gaudeamus» ввергало в бешенство. В старших классах гимназии, считая студентов тупее армейского штабс-капитана, мечтал высшее получить за границей.
И разве не справедливо течение судеб русского студенчества, заполнившего в годы войны школы прапорщиков и юнкерские училища и ставшего доподлинными
В октябре за стенами военных училищ отстреливались до последнего патрона и последней пулеметной ленты. А в решительный час пошли в «Ледяной поход», сменив при Корнилове текинцев, с которыми тот бежал из Выховской тюрьмы и которых, в пути через Десну и Новгород-Северск к станицам, генералу приходилось уговаривать следующим образом: «Расстреляйте сначала меня, а потом сдавайтесь большевикам. Я предпочту быть расстрелянным вами…»
Синие воротники рылись в имажинистских изданиях, а мы с Есениным шептались в углу.
— К ним?… В клуб?… Вступать?… Ну их к чертям, не пойду.
— Брось, Анатолий, пойдем… неловко… А потом, все-таки приятно — студенты.
На Бронной, во втором этаже, длинный узкий зал с желтыми стеклами и низким потолком. Человек к человеку — как книга к книге на полке, когда соображаешь: либо втиснешь еще одну, либо не втиснешь. Воротников синих! Воротников!..
— И как это на третий год революции локотков на тужурочках не протерли.
На эстраду вышел Есенин. Улыбнулся, сузил веки и, по своей всегдашней манере, выставил вперед завораживающую руку. Она жила у него одной жизнью со стихом, как некий ритмический маятник с жизнью часового механизма.
Начал:
Что-то хихикнуло в конце зала.
Перефыркнулось от стены к стене и вновь хихикнуло в глубине.
Как серебряные пятачки, пересыпались смешки по первым рядам и тяжелыми целковыми упали в последних.
Кто-то свистнул.
Слово «стволы» произнести не удалось. Весь этот ящик, набитый синими воротниками и золотыми пуговицами, — орал, вопил, свистел и громыхал ногами об пол.
Есенин по-детски улыбнулся. Недоумевающе обвел вокруг распахнувшимися веками. Несколько секунд постоял молча и, переступив с ноги на ногу, стал отходить за рояль.
Я впервые видел Есенина растерявшимся на эстраде. Видимо, уж очень неожидан был для него такой прием у студентов.
У нас были боевые крещения. На свист Политехнического зала он вкладывал два пальца в рот и отвечал таким пронзительным свистом, от которого смолкала тысячеголовая, беснующаяся орава. Есенин обернул ко мне белое лицо:
— Толя, что это?
— Ничего, Сережа. Студенты.
А когда вышли на Бронную, к нам подбежала девушка. По ее пухленьким щечкам и по розовенькой вздернутой пуговичке, что сидела чуть ниже бровей, текли в три ручья слезы. Красные губошлепочки всхлипывали.
— Я там была… я… я… видела… товарищ Есенин… товарищ Мариенгоф… вы… вы… вы…
Девушке казалось, что прямо с Бронной мы отправимся к Москве-реке искать удобную прорубь.
Есенин взял ее за руки:
— Хорошая, расчудесная девушка, мы идем в кафе… слышите, в кафе… Тверская, восемнадцать… пить кофе и кушать эклеры.
— Правда?