И он обвел большими, серыми и чистыми, как у святых на иконах Дионисия Глушицкого, глазами пустынный квадрат, оклеенный желтыми выцветшими обоями.
— …комната вот… прекрасная… только не люблю вот… мебели много… лишняя она… мешает.
Я подумал, что Хлебников шутит.
А он говорил строго, тормоша волосы, низко, под машинку остриженные после тифа.
Голова у Хлебникова как стакан простого стекла, просвечивающий зеленым.
— …и спать бы… вот можно на полу… а табурет нужен… заместо стола я на подоконнике… пишу… керосина у меня нет… вот и учусь в темноте… писать… всю ночь сегодня… поэму…
И показал лист бумаги, исчерченный каракулями, сидящими друг на друге, сцепившимися и переплетшимися.
Невозможно было прочесть ни одного слова.
— Вы что же, разбираете это?
— Нет… думал вот, строк сто написал… а когда вот рассвело… вот и…
Глаза стали горькими:
— Поэму… жаль вот… ну, ничего… я, знаете, вот научусь в темноте… непременно в темноте…
На Хлебникове длинный черный сюртук с шелковыми лацканами и парусиновые брюки, стянутые ниже колен обмотками.
Подкладка пальто служит тюфяком и простыней одновременно.
Хлебников смотрит на мою голову — разделенную ровным, блестящим, как перламутр, пробором и выутюженную жесткой щеткой.
— Мариенгоф, мне нравится вот, знаете, ваша прическа… я вот тоже такую себе сделаю…
Есенин говорит:
— Велемир Викторович, вы ведь Председатель Земного шара. Мы хотим в Городском харьковском театре всенародно и торжественным церемониалом упрочить ваше избрание.
Хлебников благодарно жмет нам руки.
Неделю спустя перед тысячеглазым залом совершается ритуал.
Хлебников, в холщовой рясе, босой и со скрещенными на груди руками, выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты, посвящающие его в Председатели.
После каждого четверостишия, произносит:
— Верую.
Говорит «верую» так тихо, что еле слышим мы. Есенин толкает его в бок:
— Велемир, говорите громче. Публика ни черта не слышит.
Хлебников поднимает на него недоумевающие глаза, как бы спрашивая: «Но при чем же здесь публика?» И еще тише, одним движением рта, повторяет:
— Верую.
В заключение как символ Земного шара надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвертого участника вечера — Бориса Глубоковского. Опускается занавес.
Глубоковский подходит к Хлебникову:
— Велемир, снимай кольцо.
Хлебников смотрит на него испуганно за спину.
Глубоковский сердится:
— Брось дурака ломать, отдавай кольцо!
Есенин надрывается от смеха. У Хлебникова белеют губы:
— Это… это… Шар… символ Земного шара… А я — вот… меня… Есенин и Мариенгоф в Председатели…
Глубоковский, теряя терпение, грубо стаскивает кольцо с пальца. Председатель Земного шара, уткнувшись в пыльную театральную кулису, плачет светлыми и большими, как у лошади, слезами.
Перед отъездом в Москву отпечатали мы в Харькове сборничек «Харчевня зорь»
Есенин поместил в нем «Кобыльи корабли», я «Встречу», Хлебников — поэму и небольшое стихотворение:
30
В пасхальную ночь на харьковском бульваре, вымощенном человеческой толпой, читали стихи.
Есенин своего «Пантократора».
В колокольный звон вклинивал высоким, рассекающим уши голосом:
Толпа в шлемах, кепках и картузах, подобно огромной черной ручище, сжималась в кулак.
А слова падали, как медные пятаки, на асфальт.
Когда Есенин кончил, шлемы, кепки и картузы подняли его на руки и стали бросать вверх. В пасхальную ночь. В колокольный звон.
Хорошая проверка для стихов. А у Гоголя была еще лучше.
Старый большевик Михаил Яковлевич Вайнштейн рассказал мне следующий случай.
В Петропавловской крепости его соседом по камере был максималист. Над максималистом шли последние дни суда, и тюрьма ожидала смертного приговора. Воздух становился твердым, словно камень, а мысли в голове ворочались тупо и тяжело, как жирные свиньи.
И вдруг: из соседней комнаты, от максималиста, через толстую петропавловскую стену — широкий, раскатистый во всю грудь — смех. Такой, что идет от пупа.
Смех перед виселицей пострашнее рыданий.
Вайнштейн поднял тревогу: казалось, безумие опередило смерть.
Пришел надзиратель, заглянул в камеру к максималисту, развел руками, недоуменно покачал головой и сообщил:
— Читает.
Тогда Вайнштейн стуками оторвал соседа от книги и спросил:
— В чем дело?
Сосед ответил:
— Читаю Гоголя. «Ночь под Рождество». Про кузнеца Вакулу. Сил моих нет, до чего смешно…
31
Из всей литературы наименее по душе была нам — литература военного комиссариата.