Как-то разбрелись на ночь. Есенин поехал к Кусикову на Арбат, а я примостился на диване в кабинете правления знаменитого когда-то и единственного в своем роде «Кафе поэтов».
На Тверской, ниже немного Камергерского, помещалась эта «колыбель славы».
А кормилицей, вынянчившей и выходившей немалую семью скандальных и знаменитых впоследствии поэтов, был толсторожий (ростом с газетный киоск) сибирский шулер и буфетчик Афанасий Степанович Нестеренко.
Когда с эстрады кафе профессор Петр Семенович Коган читал двухчасовые доклады о революционной поэзии, убаюкивая бледнолицых барышень в белых из марли фартучках, вихрастых красноармейцев и грустных их дам с обезлюдевшей к этому часу Тверской, когда от монотонного голоса соловели даже веселые забористые надписи на стенах кафе и подвешенный к потолку рыжий дырявый сапог Василия Каменского, – тогда сам Афанасий Степанович Нестеренко подходил к одному из нас и, положив свою львиную лапу на плечо, спрашивал:
– Как вы думаете, товарищ поэт, кто у нас сегодня докладчик?
– Петр Семенович Коган.
После такого неуместного ответа буфетчик громыхал:
– Не господин Коган-с, а Афанасий Степанович Нестеренко сегодня докладчик, да-с! Из собственного кармана, из вольте почувствовать.
В такие дни нам не полагалось бесплатного ужина.
Но вернемся же к приключению.
Оставшись ночевать в Союзе, я условился с Есениным, что поутру он завернет за мной, а там вместе на подмосковную дачу к одному приятелю.
Солнце разбудило меня раньше. Весна стояла чудесная.
Я протер глаза и протянул руку к стулу за часами. Часов не оказалось. Стал шарить под диваном, под стулом, в изголовье… Сперли!
Погрустнел.
Вспомнил, что в бумажнике у меня было денег обедов на пять – сумма изрядная.
Забеспокоился. Бумажника тоже не оказалось.
– Вот сволочи!
Захотел встать – исчезли ботинки…
Вздумал натянуть брюки – увы, натягивать было нечего.
Так, постепенно я обнаруживал одну за другой пропажи: часы… бумажник… ботинки… брюки… пиджак… носки… панталоны… галстук…
Самое смешное было в такой постепенности обнаруживаний, в чередовании изумлений.
Если бы не Есенин, так и сидеть мне до четырех часов дня в чем мать родила в пустом, запертом на тяжелый замок кафе. Сообщения наши с миром поддерживались через окошко.
Куда пойдешь без штанов? Кому скажешь?
Через полчаса явился Есенин. Увидя в окне мою растерянную физиономию и услыша грустную повесть, сел он прямо на панель и стал хохотать до боли в животе, до кашля, до слез.
Потом притащил из «Европы» свою серенькую пиджачную пару. Есенин мне до плеча, есенинские брюки выше щиколоток. И франтоватый же имел я в них вид!
А когда мы сидели в вагоне подмосковного поезда, в окно влетел горящий уголек из паровоза и прожег у меня на есенинских брюках дырку величиной с двугривенный.
Есенин перестал смеяться и, отсадив меня от окна, прикрыл газетой пиджак свой на мне. Потом стал ругать Антанту, из-за которой приходится черт знает чем топить паровозы; меня за то, что сплю, как чурбан, который можно вынести, а он не услышит; приятеля, уговорившего нас – идиотов – на кой-то черт тащиться к нему на дачу.
А из дырки – вершка на три повыше колена – выглядывал розовый кусочек тела.
Я сказал:
– Хорошо, Сережа, что ты не принес мне и подштанников, а то бы и их прожег.
11
Сидел я как-то в нашем кафе и будто зачарованный следил за носом Вячеслава Павловича Полонского, который украшал в эту минуту эстраду, напоминая собой розовый флажок на праздничной гирлянде.
Замечательный нос у Вячеслава Павловича Полонского! Нет ему подобного по всей Москве!
Под стеклом на столике в членской комнате СОПО хранилась карикатура художника Мака: нарисован был угол дома, из-за угла нос и подпись: «За пять минут до появления Полонского».
Я подумал: «А ведь даже и мейерхольдовский нос короче без малого на полвершка. Несправедливо расточает природа свои дары».
В эту самую минуту я получил толчок под ребро и вышел из оцепенения.
Рядом стоял Есенин. Скосив вниз куда-то глаза, он произнес:
– Познакомься, Толя, мой первейший друг – Моисей. Потом чуть слышно мне на ухо:
– Меценат.
О меценатах читывал я во французских романах, в собрании старинных анекдотов о жизни и выдумках российских чудаков, слышал от одного обветшалого человека о «Черном лебеде» Рябушинского, о журнале «Золотое руно», издававшемся по его прихоти на необыкновеннейшей бумаге, с прокладками из тончайшей папиросной, золотыми буквами и на нескольких языках сразу, а в сущности, и одного отечественного языка для «Золотого руна» слишком много, так как не было у него других читателей, кроме самих поэтов, удостоенных золотых букв.
Но чтобы жи-во-го ме-це-на-та, да еще в дни военного коммунизма, да в красной Москве, да вдобавок такого, который на третью минуту нашего знакомства открутил у меня жилетную пуговицу – нет! о таком меценате не приходилось мне грезить ни во сне ни наяву.