Весна. В раскрытое окно лезет солнце и какая-то незатейливая, подглуповатенькая радость.
Я затягиваю ремень на непомерно разбухшем чемодане. Сколько ни пыхчу, как ни упираюсь коленом в его желтый фибровый живот — толку мало. Усаживаю Никритину на чемодан.
— Постарайся набраться весу.
Она, легонькая, как перышко, наедается воздухом и смехом.
— Рразз!
Раздувшиеся щеки лопаются, ремень вырывается у меня из рук, и разъяренная крышка подбрасывает «вес» кверху.
Входят Есенин и Дункан.
Есенин в шелковом белом кашне, в светлых перчатках и с букетиком весенних цветов.
Он держит под руку Изадору важно и церемонно.
Изадора в клетчатом английском костюме, в маленькой шляпочке, улыбающаяся и помолодевшая.
Есенин передает букетик Никритиной.
Наш поезд на Кавказ отходит через час. Есенинский аэроплан отлетает в Кенигсберг через три дня.
— А я тебе, дура-ягодка, стихотворение написал.
— И я тебе, Вяточка.
Есенин читает, вкладывая в теплые и грустные слова теплый и грустный голос:
Прощание с МариенгофомЕсть в дружбе счастье оголтелоеИ судорога буйных чувств —Огонь растапливает тело,Как стеариновую свечу.Возлюбленный мой, дай мне руки —Я по-иному не привык —Хочу омыть их в час разлукиЯ желтой пеной головы.Ах, Толя, Толя, ты ли, ты ли,В который миг, в который раз —Опять, как молоко, застылиКруги недвижущихся глаз.Прощай, прощай! В пожарах лунныхДождусь ли радостного дня?Среди прославленных и юныхТы был всех лучше для меня.В такой-то срок, в таком-то годеМы встретимся, быть может, вновь…Мне страшно — ведь душа проходит,Как молодость и как любовь.Другой в тебе меня заглушит.Не потому ли — в лад речамМои рыдающие уши,Как весла, плещут по плечам?Прощай, прощай! В пожарах лунныхНе зреть мне радостного дня,Но все ж средь трепетных и юныхТы был всех лучше для меня.Мое «Прощание с Есениным» заканчивалось следующими строками:
А вдруг —При возвращенииВ руке рука захолодеетИ оборвется встречный поцелуй.55
А вот что писал Есенин из далеких краев:
«Остенде. Июль, 9, 1922.
Милый мой Толик. Я думал, что ты где-нибудь обретаешься в краях злополучных лихорадок и дынь нашего чудеснейшего путешествия 1920 года, и вдруг из письма Ильи Ильича узнал, что ты в Москве. Милой мой, самый близкий, родной и хороший. Так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая северянинщина жизни.
Сейчас сижу в Остенде. Паршивейшее Бель-Голландское море и свиные тупые морды европейцев. От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер.
Там, из Москвы, нам казалось, что Европа — это самый обширнейший район распространения наших идей и поэзии, а отсюда я вижу: боже мой, до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны еще и быть не может.