— Очень плохо? — спросила она.
— Да что вы! — воскликнул я. — Такие стихи печатают!
— Правда? — Она то ли обрадовалась, то ли искренне удивилась.
Когда я уже уходил, она невзначай попросила:
— А ты не можешь мне пока оставить свои стихи? Я их перепишу, а потом верну…
Я передал ей свои бумажки и долго еще топтался на пороге.
«Как жаль, что я не могу показать ей те стихи, что про нее, — думал я по пути домой. — А может, показать? Не читать, а просто передать и удрать?»
Ночью я написал еще одно, опять про нее.
Начиналось оно так:
Под утро мне приснился странный сон. Будто мы и не на Оке совсем, а на Черном море, в Немецкой слободе под Судаком, где я был в тридцать седьмом, и Тоня в купальнике, которые носят на юге.
Она идет по воде, как в «Празднике Святого Иоргена» Кторов, а я придерживаю ее за руку, и взгляд ее устремлен вперед, к горизонту, где стоят немецкие корабли со свастикой.
«Может, не надо?» — говорю я.
«Нет, надо! Надо! — упрямо повторяет Тоня и продолжает идти, чуть касаясь ногами воды. — Мы должны их уничтожить!»
Прямо в глаза нам светит яркое солнце и блестят брызги, но корабли все равно видны, и они направляют в нашу сторону жерла своих орудий. Орудия длинные, и, кажется, вот-вот они упрутся в наши груди.
«Сейчас, сейчас, — говорит Тоня. — Иди смелее! Ведь смелость — это не отчаяние, а осознанная необходимость».
Получается, что не я ее веду, как было вначале, а она меня, и я поспешаю вперед со словами:
«У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело».
«Грин — это прекрасно, — говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает: — Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли!»
Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: «Тоне». Сначала хотел написать сокращенно «АС», как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: «А вдруг она не догадается?» — и написал: «Тоне».
Долго выбирал подходящий момент.
Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет!
Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки.
И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет:
— А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.
Я так и ахнул.
«Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!»
Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони.
Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.
— Хочу порадовать тебя, — сказала Тоня. — Не сердись, что без твоего согласия.
И она протянула газету.
Это была районная газета «Знамя социализма».
Не понимая, я вертел ее в руках.
— На обратной стороне, — подсказала она.
Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и «Мщение», и «Зенитчикам», и «Партизаны», и «Красная Армия», и «Украина», и «Москва».
— Ну, как? — спросила Тоня. — Доволен?
Я не знал, что сказать.
Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: «Рабочий совхоза «Семеновский», 15 лет».
«Зачем эти «15 лет»? — подумал я. — Опять мой детский возраст…»
— А за те твои стихи спасибо! — невзначай сказала Тоня. — Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще…
Она не договорила.
Я молчал.
А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.
Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: «…Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!»
Письмо меня ошеломило.
«Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза…»
Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь.
Когда она вышла, сразу заметила — что-то случилось.
Я протянул письмо. Она долго читала его.
Потом сказала:
— Надо ехать! — И добавила: — Дай я тебя поцелую!
Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.
Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа.
Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.
Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость.
А тут…
Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.