Пришел рояль. Я его поставил в комнате Марии Николаевны, Мне казалось, что прислуга с некоторым соболезнованием следила за мною, когда я убирал эту комнату в ожидании возвращения Марии Николаевны, которое должно было последовать по истечении лечебного сезона, т.е. приблизительно еще через месяц. От нее я получил два дружеских, но холодных письма. Об Алексее Ивановиче, о котором я так и до сих пор не знаю, кто он такой, и с которым, я уверен, у жены не было любовного романа, она писала, как о человеке ей необходимом на лимане: он водил Максима гулять, он торговался в ресторанах, заказывая особые диетические обеды для ребенка, он предупреждал разные курортные неприятности, устраивал развлечении, он возил мать с ребенком в арендуемый им в Крыму небольшой виноградник, катал их по морю на яхте. Он предложил уплатить все расходы по счетам, которые подавали Марии Николаевне, и она пришла в умиление от его доброты, но твердо отказалась.
Приехала она из Одессы недели за две раньше — так же неожиданно, как и уехала. Удивительно похорошела, и поздоровел ребенок. Загар к ней не пристал, но Максим стал черен, как цыганенок.
— Имейте в виду, — сказала мне Мария Николаевна, — что я чрезвычайно благодарна вам за рояль, но я смотрю на этот подарок как на дружеский — как на память о прошлом. И, вообще, вы наговорили мне, как только увидели меня, столько любезностей и похвал моей наружности, что я испугалась, и, смотрите, как бы вы не изменили кому-нибудь ради меня. А потому, чтобы вам быть подальше от греха, я бы советовала вам завтра же тоже уехать на лиман — там великолепно! Вы какой-то желтый и худой, вам тоже надо поправиться.
Она закрыла дверь от меня на весь день, как только кончился наш обед, прозаический и молчаливый, и поэтому невкусный, и я, чувствуя себя обиженным, возбужденный и негодующий, пошел передохнуть к своему старинному университетскому товарищу, поэту Ивану Петровичу Иванову, который переводил поэмы Славацкого для «Отечественных Записок».
У меня было желание посоветоваться с другом, что мне делать; но какая-то гордость или ужас перед этим процессом разоблачения сковали мне язык. Я только сообщил Иванову, что из Одессы вернулась жена с мальчиком, а что завтра или послезавтра поеду я.
— Что так скоро!? — вскричал Иванов. — Ну, да, тебе известно? Ты удираешь?
— Что мне известно? — в ужасе спросил я. — Кто тебе сказал?
— А писарек — пьянчужка вроде меня. Он двоюродный брат Гришки.
— Любопытно, что же он тебе мог сказать?
— Прости, я давно хотел тебя предупредить, да ты не являлся несколько дней, а я сам тяжел на подъем, но если тебе известно, то прими, пожалуй, меры на всякий случай. И едва ли так серьезно.
— Да ничего мне неизвестно! — возразил я.
— Ну, так вот. Писарек занимается в канцелярии генерала Новицкого, и над тобой, как ты только приедешь из Петербурга, приказано иметь строгое наблюдение на предмет… уж не знаю чего… высылки, что ли.
— Высылки?
У меня отлегло от сердца.
— Ну за что же?
— Чорт вас знает! Почему я знаю, за что. Ни за что. Хочешь, я писарька этого сейчас позову, и он за штоф водки пропьет генерала Новицкого со всей его канцелярией?
Мои политические прегрешения в общем были ничтожны, в смысле активности, до того, что я, перебирая в памяти всё содеянное мною за последнее время, мог остановиться только на вечере, проведенном мною за Днепром в Николаевской Слободке вместе с наборщиками, старыми моими приятелями по «Киевскому Телеграфу». Группа их, человек в двадцать, с несколькими курсистками и студентами нарочно уединились за город, чтобы выслушать мой доклад о последних политических процессах в Петербурге и о том, что пишется в эмигрантской литературе.
Откровенно сказать, я не без некоторого трепета сделал доклад, по возможности, в умеренных тонах. К тому же, я сознавал его неудовлетворительность, потому что многого и сам не знал, а те лица, от которых я мог бы почерпнуть более подробные сведения, исчезли с лица земли, или их гноили уже в тюрьмах и на каторге.
— Эх, ты, — пожурил меня Иван Петрович, когда я ему рассказал о Никольской Слободке, младенец! Брал бы с меня пример, — он указал на опустевший до половины графинчик, — поверь, меня никогда не арестуют. В вине есть блуд, но и благонамеренность, или, я бы сказал, благоблудие.
Задребезжало стекло с улицы.
— «Под окном в тени мелькает русая головка»[445]
, — пропел, осклабившись, Иванов и замахал рукой.— Дома, дома. Всегда дома!
И продолжал:
— «Ты не спишь, мое мученье»…
В комнату через минуту впорхнула опрятно и почти нарядно одетая молодая особа с румянцем во всю щеку, сероглазая, смеющаяся, с густыми светлыми волосами, с цветком в руке, и, слегка картавя, вскричала:
— Что же вы, милостивый государь, добыли мне пропуск?
— Вы бы еще закричали — куда и для чего. Я же не один.
— Я же вижу, кто у вас.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное