И русалка – или девица – хихикала или плакала и тоже манила ручкой, а потом все это деформировалось, превращалось совсем уже в мерзость и исчезало, если разомкнуть веки. А теперь, после забытья, которое все-таки наступило, но – урывками и трудно, – забытья, в какое погружаешься не полностью, с натугой и вздрагиваниями и потом холодным, после забытья этого с вереницей тяжелых сновидений, надо было все-таки проснуться окончательно, спустить ноги с дивана, пойти на кухню и выпить ледяной воды из холодильника, а лучше бы пива засосать, да нет его – пива-то, ничего нет хмельного в доме – это Максим Григорьевич знал наверняка, потому что так всегда было, что утром ничего не было. Но вставать надо. И, еще держась за сон нераскрытыми глазами и цепляясь за него, застонал он – пенсионер и пожарный, бывший служащий внутренней охраны различных заведений разветвленной нашей пенитенциарной системы, оперированный язвенник, желчный и недобрый молчун, Максим Григорьевич Полуэктов. Застонал, потому что подступили и начали теснить улетавший его беспокойный сон вчерашние и давешние воспоминания, от которых стыдно, и муторно, и досадно, и зло берет на себя самого, а больше – на тех, на свидетелей и соучастников пьяных его вчерашних действий и болтовни. И излишки желудочного сока уже подступили к горлу и просили спиртного: дай, дескать, тогда осядем обратно. А вот и спазмы начали стискивать голову и тоже того же требовать: подай сей же момент, а то задавим, – и показывали даже, намекали, как они его, Максима Григорьевича, задавят, эти спазмы.
И совсем уже некстати вспоминалось вдруг просыпавшемуся инвалиду, как несколько лет назад, в Бутырке, измывались над ним заключенные. Вот входит он в камеру, предварительно, конечно, заглянув в глазок и опытным глазом заметив сразу, что играли в карты, однако пока он отпирал да входил, карты исчезали, а к нему бросался баламут и шкодник бутырский Шурик по кличке Внакидку и начинал его, Максима Григорьевича, обнимать и похлопывать со всякими ужимками и прибаутками ласковыми. Максим Григорьевич и знал, конечно, что неспроста это, что есть в этом какой-то тайный смысл и издевка, отталкивал, конечно, Шурика Внакидку и медленно проходил к койке, где только что играли, искал скрупулезно, вначале даже с радостным таким томлением, что вот сейчас под матрасом, обтруханным и худым, найдет колоду, сделанную из газет. Из восьми-десяти листов спрессована каждая карточка и прокатана банкой на табурете, а уголочки вымочены в горячем парафине, а трефы, бубны, черви да пики нанесены трафаретом. Но никогда, как … терпеливо и скрупулезно ни искал Максим Григорьевич, никогда он колоду не находил и топал обратно ни с чем.
А Шурик Внакидку снова его обнимал и похлопывал, прощаясь:
– Золотой, – дескать, – ты человек, койку вот перестелил заново, поаккуратней. Не нашел ничего, гражданин начальник? Жалко! А чего искал-то? Карты? Ай-ай, да неужто карты у кого есть?.. А я и не выё…сь! Это вы напрасно! Ну ладно, начальник, обшмонал и капай отсюда, а то я, гляди-ка, в одной майке, бушлатик помыли или проиграл – не помню уже. Отыграть надо! Так что не мешай, мил человек, будь друг.
Потешалась камера и гоготала, а у Шурика глаза были серьезные, вроде он и не смеется вовсе, а очень даже Максиму Григорьевичу сочувствует, … любит его в глубине лживой своей натуры.
Первое время Максим Григорьевич так и думал и зла на Шурика не держал. Шурик Голиков по кличке Внакидку был человек лет уже пятидесяти, но без возраста, давнишний уже лагерный житель, знавший все тонкости и премудрости тюремной сложной жизни. Надзирателей давно уже не ненавидел, а принимал их как факт – они есть, они свою работу справляют, а он свое горе мыкает.
Здесь Шурик был уже третий или четвертый раз, проходил он по делам все больше мелким и незначительным – карман да фармазон – и считался человеком неопасным, заключенным сносным, хотя и баламутом. Только потом узнал Максим Григорьевич, что карты он не находил потому, что колоду Шурик на нем прятал. Пообнимает, похлопает, приветствуя – и прячет, а прощаясь, достает.