Никогда и нигде прежде она их не слыхивала. Музыкальные звуки, дремотные и причудливые, порождало состояние мечтательного возбуждения, сладострастной неги – следствие избытка впечатлений, поразивших воображение черной девочки и выплеснувшихся в песне…
Ах, в этой полуденной звонкости, в лихорадочном полузабытьи как рыдает и плачет безотчетная, смутная песня, песня без слов, воплощение жары, одиночества и изгнания!
…Мир между Жаном и Фату восстановлен. Жан, как всегда, простил ее; история с халисами и золотыми сережками из Галама окончательно забыта.
Деньги найдены в другом месте и уже отправлены во Францию. Ньяор одолжил Жану большие полустертые белые монеты, которые держал под замком в медном ларце. Деньги Жан, конечно, вернет, когда сможет, ну а старые родители получат то, чего так ждут, в чем испытывают нужду. Получат и успокоятся.
А остальное не важно.
У Жана, заснувшего на таре с распростертой у его ног рабыней, вид на редкость беспечный: арабский принц, да и только. Ничто в нем не напоминает маленького горца из Севенн. Зато появилось что-то от жалкого величия сынов пустыни.
За три года в Сенегале ряды спаги заметно поредели. Жан же сильно загорел и окреп, черты его лица – тонкие и прекрасные – приобрели еще большую чистоту…
Моральной апатией, приступами безразличия и вялости, своего рода сердечной дремой с внезапными мучительными пробуждениями – вот чем были отмечены эти три года. Никакого иного воздействия на могучую натуру Жана сенегальский климат не оказал.
Постепенно Пейраль стал образцовым солдатом, аккуратным, исполнительным и отважным. А между тем на его рукаве красовались все те же скромные шерстяные нашивки. В обещанных золотых унтер-офицерских ему постоянно отказывали. Прежде всего, не было покровителей, зато был скандал – и какой скандал! – француз живет с черной женщиной!..
Буянить, являться с разбитой головой, спьяну наносить по ночам сабельные удары прохожим, таскаться по притонам, предаваться разврату – все это можно. Но держать при себе маленькую пленницу из порядочного дома, приобщившуюся к тому же к таинству крещения, значит сбиться с пути истинного, и прощения этому быть не может.
От начальства Жан получал суровые внушения со страшными угрозами и бранью. Почуяв приближение бури, он склонял гордую голову и, подчиняясь дисциплине, стоически выслушивал все, отчаянно борясь с безумным желанием пустить в ход хлыст. Впрочем, после очередной взбучки ничего не менялось.
Правда, в течение нескольких дней Жан проявлял большую осторожность и все-таки оставлял Фату при себе.
Чувства, испытываемые им к этому маленькому созданию, были настолько сложны, что и более искушенные люди понапрасну пытались бы в них разобраться. Жан и не старался ничего понять. Словно подпав под вероломные чары амулета, он просто не противился своему влечению. Расстаться с Фату не хватало сил. И постепенно все более плотная пелена окутывала его прошлое, его воспоминания; теперь он безропотно подчинялся велениям своего смущенного, растерянного сердца, сбитого с толку изгнанием и разлукой…
…И день за днем солнце!.. Что за мука – каждое утро, с неизменной точностью, без предрассветного сумрака, несущего прохладную свежесть, оно встает в одно и то же время, это огромное желтое или красное солнце, которому плоские горизонты позволяют выныривать сразу, будто на море; едва поднявшись, оно уже полыхает, припекая вам голову, отчего мучительно и тяжко стучит в висках.
Два года Жан и Фату прожили вместе в доме Самба-Хамета. И в конце концов в казарме смирились с тем, чему не могли помешать. К тому же Жан Пейраль был образцовым спаги; хотя само собой разумелось: теперь он навеки приговорен к скромным шерстяным нашивкам и больше ему ничего не светит.
В доме Коры Фату была пленницей, а не рабыней, столь существенную разницу, установленную колониальными порядками, она сразу уразумела. Будучи пленницей, Фату имела право уйти, зато прогнать ее не могли. Но, очутившись вне дома по собственной воле, пленница становилась свободной, и Фату своим правом воспользовалась.
Кроме того, она была крещеной, что обеспечивало ей дополнительную свободу. Ее маленькая, хитрющая, как у обезьянки, головка быстро все усвоила. Для женщины, хранившей верность религии Магриба, отдаться белому мужчине означало совершить позорный поступок, наказуемый безоговорочным общественным порицанием. Но для Фату такого страшного предрассудка попросту не существовало.