В крохотной кухне, она же — раздевалка, пьют жидкий чай рабочие отдела птиц: Кузина («Ты, Кузина, давно уж перебрала — восемнадцать лет после пензии с работой расстаться не можешь!») и Елена Михайловна Яркевич («Ты, Яркевич, молчи — без тебя Гоша яблок не скушает. Гоша — тебе любовник». — «А чего? Гошенька у меня красивый. Гляди, какое перо! Завидуешь? Красный, синий, зеленый. Гошенька, поцелуемся! Нам врач не велит целоваться, а мы будем. Да, Гошенька? Гоша у меня здоровенький, а я незаразная»). Длинно, просторно, вольно трубят за стеной венценосные журавли. Протрубили — смолкли. Пришел неопрятно-толстый Боря, который ухаживает за водоплавающими. «Мне прорубь надо одну подморозить». — «Сама замерзнет. Глянь, минус восемнадцать». — «Не, там напор». — «А у нас попугаи того гляди простудятся. Холодина». Боря тоже чаю попил, попыхтел, толстый. Убежал к своим уткам.
«Эммочке опять апельсинов накрошили…» — «Кто?» — «Да Людка…» — «Чего с Людки спросишь?!» — «А с кого же спрашивать, когда нас не будет, а, Кузина?» — «Ну, не все же. Есть девочки, хорошо работают». (Я навострила уши, но имен не назвали.) — «А есть — плохо, да, Гошенька? Убери свой черный язык. Убери, убери. Аж в горло лезет мне своим языком». — «Ласкается…» — «За что их люблю — их обидишь, а они ж не ответят». — «Много ты их обижаешь…» — «Потому и не обижаю, да, Гошенька?!» Гоша, попугай ара, крикнул радостно: «Удрал! Удрал!» — «Кто, Гошенька, золотце? Кто? Куда?» — «Удрал!» — неразборчиво повторил Гоша. А, может, он даже сказал: «украл»? Это не знаю. Но венценосные журавли опять затрубили трубно. «Им мясо дали?» — «А как же, Кузина! Пойди, убедись. Пока не увидишь, все равно не поверишь».
Кузина сходила и вернулась со вздохом: «Мороженое сегодня…» — «А ты все хочешь — парное?» — «Мои казуары мясо не кушают…» — «А ты им котлет наделай». — «Мне Маруся сегодня не нравится. Голову прячет. Из миски так не притронулась». — «Врач был на обходе, сказала бы». — «Чего он поймет, твой врач. Вижу — нехорошо чувствует сегодня. И все». — «Вчера Людку зашибла, хорошо чувствовала». — «Ей тут не разбежаться в загоне, а то бы насмерть твою Людку зашибла. Сколько ей говорила — не заходи в загон! Поглажу, поглажу. Погладила!» — «Ты же, Кузина, гладишь, а другим обидно». — «Сперва пусть из титьки выкормит, а потом уж гладит». — «Титьки не хватит — казуаров твоих кормить». — «А чего? Привезли-то — комок. Помнишь, Яркевич?» — «Да помню я, помню…»
Теснота. Вольеры с бетонным полом, но стекать воде некуда, а потому мокрая уборка — как можно чаще. Раз в день, около полудня, задают корм. Кормушки надо прикручивать к стенке клеток, к решетке, попугаям не нравится, норовят выдернуть, пока крутишь — сзади тебя хватить. Попугаев тут много, всех и не разглядишь: ары, шесть штук, пара — одна, говорящий Гоша проживает отдельно, его часто выпускают, со своими он ладит плохо, такое ощущение, что свои его недолюбливают — как выскочку. Любящее сердце ухаживающей за ним Елены Михайловны Яркевич слышит, по-моему, больше, чем Гоша может и хочет сказать. От посетителей зоопарка скрывают его способности. Был раньше такой, калита, очень домашний и искусный говорун, хвастались им по глупости. Ночью кто-то взломал вольер — и сперли.
У Гоши глаз холодный, серый и хмурый. К Елене Михайловне он ревнив, больно кусает всякого, к кому проявит она внимание. Языком своим — черным, жестким, тупым — залезает к Яркевич прямо в рот, изо рта у нее тянет яблоко, что найдет, орех, семечки. «Гоша сок давит». Сильно сжимает яблоко клювом, выдаивает мякоть и сок. Ходит по клетке доверху, цепляясь клювом крепче, чем пальцами. А рядом с ним — за решеткой — народ помельче: кареллы, с ревматически-яркими щечками, певчий калита, волнистые, вовсе уж мелочь.
Напротив, через проход, по своему двухкомнатному поместью неостановимо, задумчиво, мелко и дробно ступая маленькими, тридцать восьмой размер ботинок — не больше, аристократическими ступнями, расхаживает туда-обратно черно-белый секретарь. Сухопар. Молчалив. Никаких лишних цветов, только белое и черное. Небольшой аристократический зачес. Породистые — сухощавые, тренированные с малых лет — ляжки. Мыши, живые, ну полуживые, — лежат на полу. Переступил. Мелкий и дробный топ. Все равно — аристократический. Уже обратно. Твердо и узко ступая. Мышь. Наступил ей на шею задумчиво, задумчиво пожевал голову. Дальше. Словно бы чуть тронул аристократическими устами скверно приготовленного трепанга. Слуги подраспустились, не убирают, готовят невкусно. Ходит. Выхаживает. Не то старый Болконский в изгнании, не то Бонапарт на Святой Елене. Нечто потаенно мудрое, возвышенное и отрешенное, с большим и значительным прошлым. Но прошлого не знает никто, и никто не может ничего про него рассказать. Нет рядом ни сверстников, ни единомышленников, ни сподвижников…