Впервые мы с Лялькой столкнулись в жизни вечером за нашим сараем возле березовой поленницы, которую мы с папой только что аккуратно выложили. Глаза Ляльки блестели, как два растревоженных неосторожной кочергой угля. Она сидела, привалясь к нашей поленнице, в потертой беличьей шубке, голубом капоре и в сандалиях. Был август, в районе обеда кабазовский поросенок получил солнечный удар и теперь не годился даже на свиную поджарку. «Дрова развалишь», — нелюбезно сказала я. Но Лялька не обиделась. «Мне больше некуда идти», — кротко объяснила она. «Иди домой», — нелюбезно посоветовала я. «У меня больше нету дома», — кротко сообщила Лялька. «Как это?» — я слегка удивилась. «Поклянись, что никому не протреплешься!» — вдруг пылко сказала Лялька и удивительные ее глаза жгуче взблеснули. «Чем?» Я неравнодушна к клятвам, что-то в них есть. «Здоровьем своих детей!» — пылко сказала Лялька. Я отказалась в грубой форме, но глупость ее запросов меня поразила. Отказ мой Ляльку не оттолкнул. «Тогда — самым святым!» — быстро нашла она широкий компромисс. Я понятия не имела, что для меня сейчас самое святое. Велосипед — как у Броника Бречко? Но святое ли это? Научиться нырять с открытыми глазами? Или чтоб завтра ночью мальчишки взяли с собой воровать яблоки в техникумовском саду? Надежды мало, большие пойдут, шестой класс. «Клянусь», — сказала я. Тут Лялька впервые на моих глазах зарыдала своим знаменитым рыданием — взахлеб, с крупными слезами и чистым отчаянием. «У меня никого на всем свете нету», — сообщила она посреди рыданий.
«Ты сирота?» — уточнила я, дрогнув, это страшное слово я знала только по книжкам. Лялька отчаянно закивала. У нее есть, конечно, отец и мать, так кругом все думают, но они ей — никто, это чужие люди, они — неродные, Лялька давно подозревала, но сегодня она убедилась. Ее настоящие родители были пограничники и погибли на заставе, а эти — взяли Ляльку из жалости. Сегодня они ее предали, ужасно — предали, она не может об этом даже мне рассказать, это в ней умрет. Их жалость Ляльке теперь не нужна, она все равно ушла из этого дома навсегда, она ушла голая, взяла только шубку и капор, потому что впереди зима, а самое страшное, что они предали Пал-Палыча, он не мог с ней уйти, она больше уже никогда его не увидит, эти люди его уморят, она просто уверена. «А почему он не мог?» — «Я его не нашла…» Тут рыдания окончательно перехватили ей горло, даже я поняла, что нельзя больше спрашивать, главное я уже знаю.
«Пойдем к нам», — сказала я. «Ты же поклялась!» — блеснула глазами Лялька. Я не забыла, вовсе не собираюсь ее выдавать, но мои родители — мне родные, скажем, что надо переночевать, ну, например, все у Ляльки уехали в Пензу на базар и почему-то не вернулись, а одной страшно ночевать, врать, конечно, не будем. Лялька согласилась, что если не выдавать и тем более — не врать, то она согласна, потому что уже темно.
Мои наивные родители сразу поверили, постелили Ляльке у меня в комнате и стали ее кормить. Лялька ела — как человек, веками скитавшийся без пищи и отчего крова по пустой вселенной и давно потерявший надежду когда-нибудь откушать под мирной кровлей. Мама, обычно не удовлетворенная моим аппетитом, взирала на жующую Ляльку с таким восторгом, что я даже подумала — как бы она меня на нее не променяла. Но Лялькина судьба была столь драматична, что во мне сейчас не было ревности.
Тут к нам в квартиру вдруг ворвалась Черничина-старшая. Лялькина мама была похожа на Ляльку, как большой муравей — на муравьеныша, отличить можно только по размерам. Черничина-старшая ярко блестела круглыми, Лялькиными, глазами, этот блеск затуманился и сразу смылся крупными слезами любви, она всплеснула руками по-Лялькиному и закричала красивым Лялькиным голосом: «Доча, ты здесь?! Мне Кабазовы сказали! Ты же простудишься в шубке в такую жару!» — «Не простужусь, — бесстрастно ответствовала Лялька, неутомимо жуя. — Я потею и сразу сохну, зря беспокоишься». — «Самое страшное в такую жару — вспотеть! — закричала Черничина-старшая. — Лялюша, вернись домой! Папа страшно переживает. Я не нарочно стерла! Скажи, доча, ты меня когда-нибудь простишь?» — «Никогда не прощу», — пообещала Лялька с набитым ртом. Наивные мои родители ошалело внимали этой феерии человеческих отношений, пронизанной недоступными им страстями. «Но я же просто стенку хотела протереть! — страдальчески закричала Черничина-старшая. — Папа опять все нарисовал, как у тебя было!» — «Врешь», — сказала Лялька, но что-то в ней дрогнуло. «Клянусь всем святым! Пал-Палыч уже выходил, я сама видала!» Лялька бросила надкусанный бутерброд и спрыгнула с дивана: «Так бы сразу и говорила». Она так заторопилась, что даже забыла проститься со мной.