Когда я изложила родителям про гущу жизни, перегонное судно и мой великий план прошвырнуться Северным морским путем в качестве буфетчицы и прислуги за все на этом судне, они сперва все же, наверное, обрадовались, что во мне объявилось наконец какое-то живое желание. Ведь главное в жизни — иметь желания, так или около того сказал Зощенко, вернее — написал в «Чукоккале», там это есть. Когда умные люди шутят, они всегда говорят главное и всерьез, в остальное время они стесняются, что их не поймут, или заняты основной работой, или выслушивают чужие глупости. Так что, я думаю, родители должны были порадоваться.
Но радости этой ненадолго хватило. Мама заплакала, видно, представила, как матросы-перегонщики дружно швыряют меня за борт вместе с кастрюлей омерзительного борща моего же изготовления, а коварные акулы, омерзительно клацая челюстью, припрыгивают меж льдин в ледяном океане и бурно приветствуют мое среди них появление. Мама же никогда не объяснит, отчего она плачет. А папа, заложив руки за спину, что было всегда знаком чрезвычайного напряжения мысли, молча начал шагать по комнате из угла в угол. Могу приблизительно представить себе пути его молчаливой мысли.
Он полагал, что университет лучше бы закончить, вдруг я когда-нибудь вздумаю стать, к примеру, членкором АН, а отсутствие законченного высшего образования вдруг да мне помешает. Переоценивая своих детей, родители их вечно недооценивают: мне бы не помешало, если б я вздумала, пока желания не было. Возможно, папа имел более фундаментальное, чем мое — тогда, представление о гуще жизни и ее внутренних законах, все же он несколько лет провел в детдоме и немало поездил после сессии ВАСХНИЛ. Кроме того, добровольно отпускать единственное дитя куда-то в море всегда страшновато, а тащиться вместе со мной папа не хотел и даже не мог, поскольку к тому моменту у него уже опять была в Ленинграде своя лаборатория и свои проблемы. А переубедить меня он не надеялся. После седьмого класса я хотела уехать в экспедицию, знакомые меня сдуру звали, папины же, и папа меня толково и вразумительно переубедил, чтобы я еще год-два подождала. А через неделю он сам же и нашел в прихожей записку:
«Не волнуйтесь, нашла себе экспедицию, напишу».
К чести моих родителей, через милицию они меня не искали. Я сама вскорости объявилась, так как никуда я, конечно, не устроилась, кому я была такая нужна, с моими умениями, а банально удрала из дому на раскоп к археологам километров за сорок с небольшим и некоторое время там проживала в качестве приблудного щенка, скрывая свое социальное происхождение, местожительство и прочие данные. Вернулась я оттуда сама. Как это ни дико звучит — мне не понравилось. Мне попался, на мое несчастье, какой-то удивительно унылый, бездарный прямо, раскоп и копошились в нем изверившиеся, унылые женщины, уверена, что других таких в великой науке археологии, бесстрашную интуицию и интеллектуальную мощь которой я теперь высоко ценю, — нет. С тех пор я ни разу не сталкивалась с археологией, иначе — чем в книжках, и она со мной — тоже. А если я в своей жизни куда-то еще не влезла, значит это у меня впереди, археология может не отчаиваться…
Вдруг папа резко остановился в своем диагональном хождении из угла в угол и сказал: «Ты бы, Раюша, хоть с братом посоветовалась…» Раньше он Валю Вайнкопфа так никогда не называл, я даже сперва не поняла, кого папа имеет в виду. Это был ход конем, плохо я все-таки знала своего папу. В тот же день я отправила Вале телеграмму на Камчатку, что мы скоро увидимся и каким образом это осуществится. Но увиделись мы гораздо раньше — случайно он оказался в Петропавловске, депешу мою получил и через трое суток был уже в Ленинграде. Братски беседуя со мной, Валя все называл своими словами, упирая в основном на то, что я — вообще идиотка, что он, как теперь окончательно убедился, уронил меня, видимо, чересчур, но, как он навсегда сожалеет, — не до смерти. У него было вдохновенное, овеянное морскими ветрами лицо, на скулах горел смуглый румянец, глаза блестели. Весь его вольный и негородской вид убеждал меня, что я решила исключительно правильно. В его доводы я не вникала, мне просто приятен был его голос, пронизанный морскими ветрами. Но все же я снизошла до объяснений, сказала ему, чтобы он не расстраивался, все, что он тут несет, очерняя светлую — перегонную — действительность, ко мне не относится, я себя знаю.