Умом я даже понимаю, что маме моей сейчас — гораздо легче уже, чем когда она балансировала на гребне. Она ведь сейчас — по-своему, нам недоступно и страшно для нас, — свободна в своих виртуальных мирах. Мгновеньями — может, даже и счастлива. Думать про это жутко. Но это, видимо, так. У мамы, словно в «черной дыре», поменялись местами пространство и время. Она ведь сейчас свободна во времени — назад, в детство, в любую сторону, институты, ее кафедра, Пенза, Ленинград и Орешенки, и даже вперед во времени, вечером она, к примеру, сама сбегает в Лихини, чтобы поглядеть, как подросла моя младшенькая. А пространство ее — съежившееся до постели — приобрело, наоборот, фатальную целенаправленность, с которой уже не свернешь, путь в этом пространстве — только уже к сингулярности, где кончаются все известные нам психические законы, но — спаси меня физика или хоть облегчи на миг! — вдруг там есть незнаемый для нас выход в какие-то другие миры, что не противоречит современным гипотезам и математическим моделям, что ведь — один сплошной материализм, но в нем есть какая-то нематериальная, а скорее — душевная, зацепка для сердца…
«Раюша, у вас в Лихинях травы нынче хорошие?» — «Травы у нас — что надо». — «Косить уже начали?» — «Начинаем…» — «А чего ж ты сидишь? На покос-то рано вставать. Уже темнеет, гляди! Пока лошадь поймаешь на лугу, пока запряжешь, совсем потемну поедешь. Я беспокоиться буду. Машу тоже бери. Я, правда, ее не видела никогда, но все равно — бери». — «Как это ты не видела? Машка вчера у тебя была». — «Нет, я Машеньку никогда даже не видала. А я, знаешь, Раюша, встать совсем не могу. Подвернула ногу. Ходить — могу, утром ходила по ягоды, за земляникой. А вставать не получается почему-то. Как я без тебя встану?» — «А ты, мам, полежи. Что за интерес-то — вставать?» — «Полежи! У меня, между прочим, копейки денег нету, чтобы в лавке конфет ребятишкам купить». — «Заелись. И без конфет обойдутся». — «Это ты верно сказала, Раюша, заелись, — смеется мама. — А все одно — поторапливайся! До темноты-то успеешь? Завтра мне младшенькую привези, не забудь. Укутаешь, сеном обложишь, ничего, не простынет, какие еще морозы…»
Я иду по коридору. Я иду по пустыне. Я иду по тундре. Я иду по тротуару. Но мама моя никогда уже не пойдет мне навстречу. Никогда. Никогда. Никогда.
Каин, Каин, я — брат твой, Авель! Ты зачем меня пощадил, разве мало уже я выстрадал, ты зачем меня жить оставил, ты зачем меня не убил, все равно — копьем или выстрелом? Все брожу за своими стадами, за стадами своими — мыслями. Каин, Каин, мир невменяем, я повсюду — как будто высланный… Все барашки мои — скукожились, все ягнята мои — не дышат, все пути мои — бездорожие, я давно уже выжат, выжат…
Просто попытка. Экскаватор, пожалуй, самая соблазнительная игрушка. Лестница сбоку — как трап, и, как трап, поднимается нижняя ее секция, знаменуя отплытие. В труд. Кабина вознесена над землею метров на десять, сам экскаватор, небось, — под двадцать метров ввысь. И захватывает ковшом далеко и жадно, тоже метров на двадцать. Если глядеть спереди на пустой ковш, напоминает он мне крокодилью пасть с отвисшей почему-то челюстью, в челюсти сидит пять крепких зубов. Сбоку же, если днище ковша откинуто, похож он на образцовскую куклу — то ли Кощей Бессмертный, то ли уродливая Алена-Краса в пятизубой короне. Из кабины экскаватора, сверху, — надменный вид на плато Расвуумчорр, на окрестные горы. И полная отрешенность мира — все слишком мелкое, несущественное и суетливое там, внизу. Крошечный начальник что-то кричит и машет руками-спичками. Подползают крошечные «БелАЗы», которые осторожно надо нагрузить доверху и не свернуть им башку. Крошечные кучки — внизу, которые нужно сгрести, а они же были горой. На экскаваторе, на мой взгляд, должен формироваться характер гордый, немелочный, мужской в самом высоком и изначальном понимании…
И как? Формируется?
Был перевал Балдабрек, жесткая трава по колено, пучками, жесткая трава без названия, бурые камни, подернутые лишайниками, словно инеем, увязавшийся за мною от лагеря бездарный пес Казимир, настолько инфантильный, что даже сейчас он ступал за мною след в след, гулкое и синее небо. Ни одной птицы. Только ветер, размашисто-ровный, который качал жесткую траву и от которого трусливо морщился Казимир.