Мы следовали за ними в черноте тополей и слепых ожогах крапивы. Что-то выталкивало нас из дому, вырывало из игр и приводило сюда в этот час. Это не была слежка. Или подглядыванье. Да они же и не таились. Не знаю, замечали ли они наше присутствие, им было все равно. Не сговариваясь, мы были беззвучны. Когда Броник Бречко, сын директора техникума, добродушный до кротости, вдруг однажды захохотал и унесся вскачь напролом через кусты на капустное поле, мальчишки его потом отлупили. Как я теперь понимаю, Броник просто не выдержал немого и немотного перенапряжения души. Так бывает в театре, когда в самый сильный момент удавшейся актерам сцены открытого чувства вдруг прорвется в зале неудержимый гогот подростка. Этот подросток не виноват, нечего осуждающе на него оглядываться, он как раз не худший, он-то как раз поднялся и ощутил. У него еще просто нет опыта реакции на такие чувства.
Как я теперь понимаю, мы тогда впервые столкнулись с открытым чувством взрослых, бесстрашно и чисто себя являющим, это нас и держало в репьях, безмолвии и крапиве. Доцент Пряхин и жена его, бывшая балерина, были в нашем притехникумовском поселке окружены недоверчивым любопытством и даже осудительным недоверием, этот недосказанный привкус от детей не скроешь. Пряхину было под сорок, жене его — около шестидесяти, у них была разница в двадцать лет. Мы должны бы воспринимать бывшую балерину как глубокую старуху, всякая влюбленность в которую по меньшей мере — странна. Прекрасно помню, как на сорокалетии своей троюродной сестры, куда я уже студенткой случайно попала, я была буквально потрясена, обнаружив, что эта моя сестрица — в ее-то возрасте, когда нужно давно подбивать итоги и безропотно ждать конца, — обнимается в прихожей с каким-то лысым дядькой, прижимается к его седой щетине щекой и трется плечом об его пиджак. Это показалось мне прямо кощунством и вызвало почти брезгливую жалость. И меж тем так же прекрасно помню, что к Пряхину и его жене ни тени чего-то подобного не испытала ни разу. Когда доцент Пряхин бережно, легко и неловко проносил на руках по темной аллее из старых тополей свою жену, по слухам — бывшую балерину и, по всей видимости, — шестидесяти лет от роду, я помню лишь непонятное стеснение всего организма и тревожную, как бы из бессознательного далека, вдруг подступающую теплоту. Наверное — это была зависть. Дети порою действительно жестоки, как молодая трава — колка, но порой они все-таки прозорливы сердцем, это правда.
Домой к нам каждый вечер приходили студенты, они громко разговаривали с папой («Орали, как оглашенные», — говорила потом мама. «Молодость нуждается в сильных звуках, Мусенька», — объяснял папа), ели молодую картошку в нежной кожуре (мама говорила, что у Кабазовых — они жили над нами, дом был деревянный и двухэтажный, — картошка лучше, крупнее, рассыпчатой, они на таком же участке накопают гораздо больше. «Нам, Мусенька, и этого — за глаза», — успокаивал папа), грызли морковку, тоже — свою, со своего огорода, что прямо под окнами (мама говорила, что у Кабазовых морковка слаще, хоть сорт тот же. «А я даже солью посыпаю, так сладко», — смеялся папа), пели на крыльце песни и долго еще, допоздна, шушукались с папой там же на крыльце, но уже вполголоса. Когда они наконец уходили, мама мыла посуду и вздыхала, папа вытирал тарелки полотенцем, подметал пол, выносил помойное ведро. Все это они производили молча. Наконец папа заботливо спрашивал: «Еще что-нибудь нужно, Мусенька?» Тут мама говорила: «Ну почему обязательно про дрозофилу, Саня? Разве нет каких-то других тем?» — «Дрозофила — это просто мушка, ничего страшного, Мусенька, это просто мушка». — «От этой мушки головы летят», — говорила мама. «Не все они, Мусенька, летят, есть еще головы». — «А ты, видно, хочешь, чтоб совсем не было, — сердилась мама. — Ты все для этого делаешь!» — «Ничего я такого, Мусенька, не делаю, — папа осторожно проводил маме по волосам, но она отстранялась. — Я преподаю свой предмет, биохимию растений. Но они уже большие, Мусенька, должны знать». — «Да откуда ты знаешь, куда они пошли?» — «Они пошли в общежитие, спать». Это слово папа вставил зря. Мама сразу вспомнила, что ребенок еще не уложен, а опять — почти час ночи…