Этим, однако, то представление, которое я в это утро разыгрывал перед воображаемыми мною синими глазами Сони Минц, нисколько не закончилось. Все, что я делал в это утро – я делал не так, как обычно, а именно так, будто и вправду эта Соня неотрывно смотрела и следила за мною с восхищением. (Восхищение ее я приписывал именно тому изменению, которое отличало мои сегодняшние действия от обычных.) Так, вынув из шкапчика чистую и единственную мою шелковую рубашку, я осмотрев, бросил ее на пол только потому, что в плече чуть-чуть разошелся шов, и потом так ходил по ней ногами, словно у меня их целая дюжина. Бреясь и порезавшись, продолжал скоблить по резаному месту, будто мне вовсе и не больно. Меняя и скинув белье, выпячивал до последней возможности грудь и втягивал живот, точно и вправду у меня такая замечательная фигура. Отведав кофе, с капризной избалованностью отставил его в сторону, хотя оно было вкусно и мне хотелось его выпить. Невольно в это утро и впервые я столкнулся с этой удивительной и непобедимой уверенностью, что таким, каков я на самом деле есть, я никак не смогу понравиться, полюбиться любимому мною человеку.
Когда, заботливо прощупав в кармане яговскую сторублевку, я вышел на улицу, – было часов одиннадцать. Солнца не было, небо было низким и рыхло белым, но вверх нельзя было смотреть – слезило глаза. Было душно и парило. Мое беспокойство все усиливалось. Оно владело всеми моими чувствами и уже даже болезненно ощущалось в верхней части будто портящегося желудка. По дороге в цветочный магазин, проходя мимо модной и дорогой гостиницы, я зачем-то решил зайти. Толкнув четырехстворчатую карусель двери, в зеркальное стекло которой дрогнув, поехал соседний дом, я зашел внутрь и перешел через вестибюль. Но в кафе было так пустынно, таким беспокойством путешествия пахли эти запахи сигарного дыма, крахмала скатертей, меда, кожи кресел и кофе, что почувствовав, что не высижу здесь и одной минуты, сделал вид, будто кого-то разыскиваю, снова вышел на улицу.
Точно я не знал, когда именно возникло во мне решение послать Соне цветы. Я только чувствовал, что объем этого решения возрастал по мере моего приближения к цветочному магазину: сперва я представлял себе, что пошлю ей корзину за десять рублей, потом за двадцать рублей, потом за сорок, – и так как, по мере возрастания количества цветов, росло радостное изумление Сони, – то уже вблизи магазина я укрепился в необходимости истратить на цветы все имевшиеся у меня сто рублей. Пройдя мимо цветочного окна, в котором цветы морщились заплаканными пятнами, изнутри по стеклу струила вода, – я переступил порог. И вдохнув сырой и душистый сумрак, – вдруг мысленно зажмурился от внутреннего и страшного удара: в магазине стояла Соня.
На мне была старая, еще гимназическая фуражка, с выцветшим околышем и треснувшим козырьком, – с выбитыми коленями брюки, у меня нехорошо тряслись ноги, и я гадко, как на пожаре, вспотел. Но уйти было невозможно: передо мной стояла продавщица и спрашивала – угодно-ли мосье корзину или букет – и уже успела указать рукой на десяток различных цветов, знакомых мне по виду, но которым я в большинстве не знал названий, и потом перечислила с десяток названий, большинство которых я не знал, как они выглядят.
Как раз теперь Соня обернулась и, спокойно улыбаясь, пошла на меня. На ней был серый костюм, пучок суконных фиалок был скверно приколот и морщил борт, ботинки ее были без каблуков и шагала она не по женски выворачивая носки. Только, когда она прошла мимо меня к кассе, находившейся позади, я уразумел наконец, что улыбалась-то она вовсе не мне, и вообще не тому, что видела, – а тому, о чем думала. И тут-же за моей спиной ее голос, какойто особенный, с трещинкой, который я все утро никак не мог вспомнить, сказал распахнувшему перед ней дверь приказчику: пожалуйста, цветы пошлите сейчас-же, а то господин этот может уйти и очень будет досадно. Спасибо, – и она вышла.
Когда по дороге домой я все высматривал местечко, куда-бы мне выбросить эти, приличия ради, купленные несколько гвоздик, – я уже знал, что с Соней покончено навсегда.