Тайна бывает иллюзорной (как, например, в повестях «Стук… стук… стук!..» и «Запечатленный ангел») или принципиально непознаваемой (как, например, причины смерти отца в «Даре»), однако в этих случаях ей сопутствует еще одна тайна — неиллюзорная (политическая аллюзия у Тургенева, религиозная — у Лескова) или доступная для понимания, вполне интеллигибельная (завуалированные мотивы деятельности Чернышевского в романе Набокова), благодаря чему дистанция между разными жанрами, возникающими на когнитивной основе, разрушается не совсем[51]
.Особая проблема — соотношение литературы о тайне и художественной фантастики, во что мы здесь не будем входить. Скажем только, что ряд текстов о тайне концептуализует ее как сверхъестественное явление («Пиковая дама», «Портрет»), многие же другие — как естественное («Хозяйка», «Что делать?», «Живой труп», «Дар», отчасти «Серебряный голубь»). Открытым остается вопрос, может ли, с другой стороны, фантастическое не располагаться в области литературы о таинственном?
И последнее здесь: какие еще познавательные стратегии и — соответственно им — когнитивные жанры литературы даны сознанию и творчеству? Наверное, нужно было бы в первую очередь прибавить к трем названным гносеологическим установкам ту, которая объединяет человека в познавательном процессе с другим, делает познание социальным, — веру. Я присоединяюсь, веруя, к общему мнению, к доксе. Логической формулой веры является тавтология:
II. Двойной роман
Оказалось, что эту книгу невозможно свести к общему знаменателю.
1. Как «Доктор Живаго» ориентирует читателя
Что читатель «Доктора Живаго» имеет дело с далеко не прозрачным текстом, подчеркивается Пастернаком много раз по мере сюжетного развертывания романа. Для «Доктора Живаго» обычно, что один персонаж воспринимает другого как тайну, к которой трудно подобрать ключи, как загадку, которая допускает сразу несколько решений, как повод для недоуменного вопроса, остающегося хотя бы отчасти без ответа.
Приведем четыре примера из этого ряда без какой бы то ни было претензии исчерпать материал:
(a) Случайно попав в номера «Черногории» к отравившейся мадам Гишар, Юрий Живаго наблюдает Лару и Комаровского, молча обменивающихся взглядами:
Зрелище порабощения девушки было неисповедимо таинственно
и беззастенчиво откровенно […] У Юры сжималось сердце […] Это было то самое, о чем они так горячо год про-долдонили с Мишей и Тоней под ничего не значащим именем пошлости […] и вот эта сила находилась перед Юриными глазами, досконально-вещественная и смутная и снящаяся[52].(b) В сцене приближения поезда, в котором путешествует Живаго, к Юрятину (этот топоним образован из личного имени «Юра» и палиндрома к слову «нить», по-видимому, в значении: «судьба») передается диалог двух неназванных лиц из народа, которые восторгаются Стрельниковым и не могут точно вспомнить, как зовут его противника, варьируя имя «Галиуллин»:
— Насчет контры это зверь.
— Это он на Галеева
побежал.— Это на какого же?
— Атаман Галеев
[…]— А може,
— Не бывает таких князьев. Видно, Али Курбан
. Перепутал ты.— Може, и Курбан.
(c) Когда Живаго пытается вылечить обезумевшего Памфила Палых, тот не в состоянии назвать место, где началось его психическое расстройство:
— […] Вот, значит, и бегунчики мои. По ночам станция мерещится. Тогда было смешно, а теперь жалко.
— В городе Мелюзееве было, станция Бирючи?
— Запамятовал
.— С зыбушинскими жителями бунтовали?
— Запамятовал
.— Фронт-то какой был? На каком фронте? На Западном?
— Вроде Западный. Все может быть. Запамятовал
.(d) После посещения Варыкина (этот топоним представляет собой метатезу названия иконописной краски «киноварь») Евграфом Юрий Живаго заносит в дневник: