Не помню точно даты, но в том же 1970 году, в мае или июне, ко мне на дачу пришел Твардовский. К кому он приезжал в Переделкино, не знаю, но был в подпитии, от губы к подбородку тянулась засохшая струйка яичного желтка, закусывали, видно, яичницей, мрачный, смотрел исподлобья. Сел на скамейку, обвел веранду тяжелым взглядом:
— Ну, чего сейчас пишете?
— Печатаю в «Юности» повесть «Неизвестный солдат».
Он махнул рукой:
— Это ладно… С романом что делаете?
— Заканчиваю описание ссылки.
Он пошарил глазами по столу:
— Рюмка найдется?
— Конечно. Но вы уже приняли, Александр Трифонович.
— Я свою норму знаю. Покажите, где руки можно помыть.
Из ванной вышел с чистым лицом, смыл яичный желток. Выпили мы по рюмке, больше он пить не стал. Сидел, молчал, потом заговорил:
— Я знаю, вы на меня обижены за то, что я беллетристом вас назвал.
— Что вы, я уже забыл об этом.
— Обиделись, — он мелко закивал головой, — обиделись, я видел. А почему я так сказал? Я совсем другое имел в виду. Та ваша вещь…
— «Лето в Сосняках».
— Вот именно. Замах там был, а удара не получилось. Почему? Уже мы Солженицына напечатали. После «Ивана Денисовича» писать по-прежнему было нельзя. То есть писать все можно, не всем же быть Солженицыными. Но по той вещи я почувствовал, что вы больше знаете, но не выговариваете. Солженицын рубанул с маху, там простой русский мужик в лагере вкалывает, а у вас девушка по московским тротуарам разгуливает. Вот это я хотел, чтобы вы убрали.
Он говорил с паузами, думал, потом снова начинал:
— «Дети Арбата»! Какие там сцены! Ведь вас в порнографии будут обвинять, а я ни слова против не сказал. Потому что «Дети Арбата» — это высокий класс литературы. И женщин вы умеете писать, другие не умеют, а вы умеете… И, видите, я не возразил против таких сцен, там они на уровне романа. — Лицо его вдруг прояснилось, обрело свою значительность. — «Дети Арбата» — они уже не подвластны, не подвержены времени. С ними уже ничего не сделают, они свое возьмут. Конечно, Солженицын активнее вас, он деятель, такой он человек и таким его надо принимать. А мы с вами другие. Может, поколение такое или закалка не та… — Он посмотрел на меня: — Впрочем, и вы бывший ссыльный…
— Да, случилось.
Он опустил голову.
— Моя мать тоже была в ссылке. Сильная женщина, раскулачивали, а она не поддавалась, вот ее и отправили. Одну… Отца в то время в деревне не было. Много потом рассказывала, не знаю — что правда, что прибавила… Гнали их по ранней весне, дошли до барака, а там мертвые люди, кто на полу лежит, кто на нарах, а кто и вовсе мертвый сидит за столом. Как сидел за столом, так и помер. Вот туда и доставили мою мать… — Голос его дрогнул… Он посмотрел на бутылку, но не налил. — А отец, тот был в бегах. Где-нибудь поработает, он хороший был кузнец, и едет к матери, везет мешок муки. Его за проволоку пустят, уже знали его, он с матерью поживет, покормит ее и опять в бега, на заработки, и опять приезжает с мешком. А потом погнали их из-за проволоки, идут неизвестно куда. Едет человек на бричке: «Ты кто такой?» — «Кузнец…» — «Кузнец? Друг, ты мне нужен!» Оказался председателем колхоза, где требовался кузнец. Забрал отца с матерью, и они уже до освобождения оставались в том колхозе… Вот так и жили люди.
Он всхлипнул, встал, прошел в ванную…
История его родителей была обычной для миллионов крестьян того времени. Хотя… Пропускали «за проволоку», «выпускали». Может, так и было, а возможно, сложилось в представлении Твардовского. Но его отец с матерью страдали, как страдал весь народ, как страдает и никогда не преодолеет своего страдания сам Твардовский.
Он вернулся, сел за стол, налил рюмку, выпил, пожевал кусочек хлеба.
— Да, вот так и жили… А я учился в Смоленске, потом в Москве, в ИФЛИ (Институт Философии, Литературы, Истории — А. Р.), стихи писал. — Он усмехнулся. — Мои родители вон где были, а я стихи про колхозы сочинял… И не знал, что будет со мной. Я еще почему не мог оторваться от «Детей Арбата»… Помните дом на углу Арбата и Смоленской, там магазин «Гастроном»?
— Помню, конечно.
— Построили коридорную систему с общей столовой, по-коммунистически, новый быт внедряли. Но для себя архитектор соорудил обыкновенную отдельную квартиру. Вот в этом доме я часто ночевал у Игоря Саца. Много у кого приходилось ночевать… Боялся… Отец мой к матери не побоялся поехать… Вот вам «Отцы и дети»! Напишите. «Отцы и дети». Впрочем, Тургенев уже написал, вы свое пишите, другого вам не надо. — Он встал. — Ладно! Мне сказали, у вас машина есть.
— Есть.
— Отвезите меня домой, на дачу.
— Пожалуйста. Но уже поздно. Вы можете у меня переночевать, а домой позвоните.
Он выпрямился, лицо его неожиданно обрело обычное горделивое, отстраненное выражение.
— Вам трудно меня довезти?
— Да Бог с вами, — засмеялся я, — сейчас заведу машину.
Я отвез его, всю дорогу он дремал, очнулся в поселке, показал, где остановиться.
— Спасибо. Если что сказал не так, не сердитесь.
Не дожидаясь ответа, открыл дверцу, вышел, скрылся за калиткой.