Никому не нужны тайные дуновения осени 73-го года.
– Что за вихрь прошел тогда, в сентябре, над землей?
– Не знаем, не ведаем.
– Что за сор унесся по набережной от цыганского ресторана «Прибой»?
– Не ведаем, не узнаем.
– Что за туфли были на упавшем с коня?
– Не помним.
– Что за дрожь охватила улицы Таганки и Замоскворечья? Что за оторопь прошла ровно за двенадцать лет до окончания земных сроков упавшего?
– Не знаем, не знаем, не ведаем!
– А может это оторопью пробежало предчувствие безуспешности всех правлений, что будут после Андропчика? Безуспешности – до той поры, пока не встанет на четыре плюс восемь лет над Россией воительница-женщина?
– Не знаем, не ведаем. Нет.
Никто не говорит о том времени правды, потому что ее не знает. Не скажу этой правды и я. Потому что правда не в нашей истории, а в тех, кто эту историю собой под завязочку набивает: в людях и в судьбах, в поворотах колена и в скрипе шейных позвонков, в наклоне походки каждого из ста пятидесяти миллионов соотечественников. Эту, другую историю, полную и всеохватную историю человеков, звучащую разом, как громадный оркестр, может слышать только Бог. И поэтому я, с жалкими поисками общей для всех истины момента (а она есть, есть!), умолкаю. Только частности! Одни детали! Некоторые подробности – и баста!
Вот одна из подробностей, один из мотивчиков прозы.
Смысл осени 1973 года был не в борьбе с диссидентством и не в тайном сопротивлении действиям коммунистического правительства (хоть оно этого и заслуживало).
Смысл был не в резких и во многом справедливых высказываниях Сахарова и Солженицына.
Смысл был даже не в выходах на пэтэушные сцены малого пророка Высоцкого, этого советского Осии, этого эрэсэфэсэровского Иеремии.
Смысл был в новом, исторгаемом из сердцевины Земли слове!
И в новом жанре, так и не найденном тогда для этого чудовищно-прекрасного и неслыханного слова-дела.
Кусочки такого слова уволок с собой в Казахстан Экклезиастэс. Слышались его отголоски в студенческой речи, в разрозненных курских и тамбовских говорах, долетавших иногда до Москвы. Сыпались осколки такого слова с потолков беспощадно разрушаемых купеческих домов, были помещаемы в контейнеры для мусора, которые тут же становились вместилищем для медленного и тошного, и еще только вызревавшего советского жанра: жанра забвения и смерти.
– Так будем печатать рассказ, нет?
«Легкий кинематограф прозы» оборвался так же неожиданно, как и начался.
– Нет. Я уже все рассказал.
– Когда это?
– Да только что, про себя.
– Ну ты продиктуй, я напечатаю.