Мало того что Ставрогин во всех чертах характера является сыном своей матери; мало того что мать его каким-то внутренним сродством вперед предугадывала и вперед трепетала от его диких выходок, за которые она стала любить его и подчиняться ему еще больше, — гибельное направление Ставрогина автор прямо приписывает сантиментализму сороковых годов. Он был с детства предоставлен Степану Трофимовичу, который „расстроил нервы своего воспитанника“, с которым вместе он плакал, „бросаясь ночью взаимно в объятия“, и который воспитывал в нем „вековечную священную тоску“. Таким образом, и прямо, и косвенно идеализация сороков годов тащится автором на скамью подсудимых. Она развратила впечатлительность юношества фантастическою жаждой невозможного благополучия и привела его через это на совершенно реальную почву животного сладострастия и презрения к всему существующему, даже к своей жизни.
Но положим — так. Возьмем характер Ставрогина готовым, как он есть. Если вникнуть в него беспристрастно, в нем окажется одно самолюбие, доведенное до боготворения. Никакие привязанности сердца, никакие задачи разума не приковывают к себе молодого Ставрогина. Если он щедр, добр, смел, то только потому, что он полон невыразимой гордости. Ему просто гадко заметить в себе, признать в себе какую-нибудь мещанскую черту, вроде расчета, трусости и т. п. Ему необходимо любоваться самому на себя и позировать перед другими в роли человека, отличающегося от всех, превышающего всех, хотя бы дерзостью преступления и цинизма. Его преследует какой-то плохо сознанный идеал возвышенной Байроновской натуры, которой мир недостоин и которая поэтому неизбежно впадает в безысходные противоречия с собою и с миром.
Но если такие натуры действительно бывали, действительно страдали и падали, то вместе с тем они и боролись действительно они имели хотя изменчивые, но все-таки ясные и высокие цели, ради которых происходило и страдание и борьба.
Такие, не признанные миром и неподходящие к миру, деспотические натуры бывали истинными героями мысли или подвига; они думали страстно, они любили много, у них были идеалы вне того бесплодного и театрального самообоготворения, которым вдохновляются пресыщенные барчуки-эгоисты.
Ничего этого нет на сердце и в уме Ставрогина; внутри его хаос отрывочных настроений, отрывочных, не связанных ни с чем в его жизни, решений, самих себя оправдывающих, самих себя имеющих в виду. Хочется — делаю, не хочется — бросаю. Капризничанье, возведенное в культ, окрашенное фальшивою окраскою чего-то возвышенного и загадочного.
Какую цель имел автор, выставив такую существенно пустую натуру в ореоле избранничества и духовной высоты своего рода, мы решительно не постигаем. Очень может быть, что он идеализировал его только в смысле психиатрической оригинальности, ради сопоставления в одном психическом организме такой бездны эффектных противоречий; это было бы самое понятное и дозволительное.
Но грустно, если в замысле автора была еще и моральная идеализация; если он хотел сказать этим типом, что это, в сущности, благородный и глубокий тип, только вредно направленный условиями нашей общественной жизни; если сам автор видит действительную внутреннюю красоту в той аристократической гадливости, с которою его герой Ставрогин отвращается от „неприличных“ внешних сторон преступления, в то же время равнодушно принимая на себя весь его нравственный ужас.
Это далеко не Дон-Жуан Пушкина, у которого и сладострастие, и преступление бессознательно наивны, полны искреннего увлечения, веселья и удали жизни; Дон-Жуан верил в себя, в право всякого мужчины любить всякую женщину, в право всякого любовника добрым ударом кинжала отделаться от всякого мужа; его любовь стремительна, легка и красива, как свободное, естественное течение реки. Он понятен, он полон жизненной поэзии, несмотря на свою преступность.
В Ставрогине совсем не то. Там какая-то злая тоска, полное безверие и безнадежность, полное отсутствие смысла даже в области сладострастия, даже в области преступления… Ставрогин и к себе самому, и к своим поступкам относится с каким-то мстительным и раздраженным чувством. Увлечения у него нет, а есть только какая-то мрачная и безумная решимость. Словно он идет на преступное дело не потому, что сам хочет этого, а потому, что это взбесит и собьет с толку других. Он дразнит собою, загадочностью и неожиданностью своих поступков, своей беспредельною дерзостью — всех, среди кого живет. Словом, в Ставрогине воплощена самая последняя, самая безнадежная форма нравственного отчаяния и апатии. Он только опрятнее Свидригайлова, но он нисколько не осмысленнее его, не тверже его во взглядах.