«Соловейчик, — говорит она, — скажи мне, где он живет, мне надо с ним говорить». Но я тоже хитрый. «Что с того, — ответил я, — что я знал его адрес, когда он вчера вечером уехал». Она побелела вся. «Ты врешь, говорит, старый пачкун. Говори адрес». Я даже испугался. «Он живет секретно, — сказал я, — я не могу никому, боже меня избави, сказать его адрес, но я могу позвать его, он придет куда-нибудь, ну в сад, в пивную, куда надо, если он захочет прийти и поговорить с тобой». Она смотрела на меня, как кошка. «Что-то ты крутишь, старик, вместе с ним», — так она сказала. Потом она дала мне два рубля и говорит:
«Соловейчик, милый, найди его и скажи, что я буду ждать его сегодня вечером в шесть часов в городском саду на музыке». Теперь вы имеете случай узнать все, что хотите. Девушке стало совестно. Я вам говорил — они обе хорошие, а что делать, если жизнь вышла так, что пришлось идти на асфальт.
Соловейчик получил мзду и ушел возбужденный, — это дело ему нравилось. Чутьем пожившего человека он догадывался, что Батурин что-то скрывает, что дело гораздо важнее, чем кажется.
Свои мысли он закончил восклицанием:
— Молодое дело. Ой, горячие люди, горячие люди!
Батурин долго брился, часто откладывал бритву и задумывался, глядя в зеркало; наконец поймал себя на мысли, что надо переодеться, надеть синий тонкий костюм: в нем он молодел, синева хорошо оттеняла бледность лица с морщинками около губ.
«Это нужно для дела», — подумал он, стараясь увильнуть, но тотчас же уличил себя и сказал громко:
— Вот сволочь!
Ругательство это относилось к самому себе. Он вспомнил глаза Зинки, как бы искусственно удлиненные, шепот — «вот вы какой», и у него заколотилось сердце. «Сколько ей лет?» — подумал он и решил, что года двадцать три двадцать четыре.
Костюм он надел синий, вышел на улицу без кепки, теплый ветер пригладил его волосы. Он взглянул на себя в зеркальное стекло магазина и внезапно ощутил, что стал гибче, свежее, что полон мальчишеского задора.
Насмешливая и явно искусственная мысль об омоложении, проскочившая в мозгу, была данью застарелой привычке. Чувство молодости, ветра, то чувство, что, не задумываясь, можно определить как начало подлинного счастья, билось в теле, как сердце.
В саду, в горах листвы сверкали белые небольшие лампочки, — было похоже на иллюминацию. Запах духов и политых дорожек был совершенно южный, немыслимый на севере. Полосы зеленого света, черные кущи деревьев и звенящее, все нарастающее пенье скрипки вызывали ощущение печального и свежего отдыха.
На скамейке у фонаря, светившего с высоты шипящей звездой, сидела Зина. Батурин остановился и смотрел на нее, пораженный.
Она была бледна от света фонаря. В небрежной ее позе, в том, как она устало откинулась на спинку скамейки и глядела в темноту кустов, задумавшись о чем-то, было нечто необычное, заставившее Батурина простоять в тени несколько минут.
Он растерялся. Если бы его спросили, что он ощущал, глядя тогда на нее, он, очевидно, ответил бы несвязно и глухо о цветении, полном терпкости и порыва.
Она раздраженно похлопывала перчаткой по открытому колену. Короткий шуршащий английский плащ не скрывал ее легких ног в шелковых серых чулках. Поля маленькой шляпы затеняли глаза, но Батурин знал, как ярко блестят они нетерпением и смутной бушующей болью. Были видны на щеке косо и четко подрезанные блестящие волосы.
«Неужели она проститутка?»
То, что он видел, — эта молодая и печальная женщина, Зинка с асфальта, было невозможно, таило в себе начало почти чудесной перемены.
Батурин медленно подошел. Она встала.
— Наконец вы пришли, — сказала она с легким упреком, и Батурин не узнал ее голос — так он был чист. — А я боялась, что не увижу вас…
Батурин смотрел на ее губы, — тонко очерченные, чуть вздернутые, они дрожали. Он не мог поверить, что вчера в пивной эти же губы кричали «зараза, дерьмо».
— Неужели это вы? — спросил Батурин и в темноте покраснел — вопрос был действительно глуп.
Она резко повернулась к нему, усмешка обнажила ее ровные сверкающие зубы.
— Да, я, я, я… Я, проститутка Зинка. Я — дорогая проститутка, — за красоту платят больше. Вы ошиблись, если приняли меня за рублевую. И Соловейчик врет, когда болтает вам об асфальте. Вчера я была пьяна, говорила все, что мне хотелось. Вы очень обиделись?
— Нисколько.
— Идемте, — она тронула его за руку. — Пойдем в тень, здесь светло, трудно говорить.
Переходы от робости к вызову, от печальных слов к дерзости, звенящей в голосе разбитым стеклом, заставали Батурина врасплох.
— Прежде всего не зовите меня Зиной. Зовут меня Валя. Я кое-что хотела спросить…
— Спрашивайте. Потом буду спрашивать я.
— Вот вы засмеялись: говорите, что я нисколько не обидела вас. Это правда?
— Правда.
— Почему?
— Потому, что вчерашний рассказ — чепуха. Нет у меня никакой невесты.
Валя остановилась. В темноте Батурин не разглядел ее лица. Он ждал дерзости, но, как всегда, ошибся.
— Боже, какая я дура!.. Теперь расскажите мне все, но только чистую, чистую правду.