Тем не менее отношение к языку, привитое диглоссией, продолжало существовать в умах. Благодаря тому что светская русская литература сознательно создавалась по западным моделям (вначале посредством переводов), зарубежные влияния принизили роль церковнославянского языка в общем языковом строе. Как и прежде, утонченная выразительность связывалась не с «родным» языком (разговорным русским), а с «чужим» (не важно, церковнославянским или французским). Заимствования из европейских языков расширяли лексический диапазон устной речи, тогда как славянизмы подчеркивали формальный тон письменных текстов и придавали им весомость. Чтобы перевести зарубежную литературу с ее незнакомой лексикой на русский язык, который отличался бы от повседневного разговорного, переводчики обращались к церковнославянскому языку за структурными принципами построения речи из новых лексических единиц. В результате в литературном языке росло число славянизмов, в том числе и новообразованных, потому что «такие процессы, как заимствование, калькирование и т. п., – в принципе способствуют активизации церковнославянских элементов в русском языке <…> и в конечном счете славянизации литературного языка» [Лотман, Успенский 1975: 203]. Славянизмы и русские архаизмы, которые первоначально использовались для передачи «серьезного» стиля, ассоциировавшегося с иностранной литературой, также начали все чаще встречаться в языке собственных сочинений русских писателей. Таким образом, намеренно архаичный литературный стиль, сложившийся в XVIII веке, был продуктом европейских литературных влияний, а не результатом эволюции традиционных русских культурных моделей.
Заимствования из западных языков не влияли на церковнославянский язык, и он воспринимался как часть русской национальной традиции, а также этнического и фольклорного наследия, общего для всех славян. И потому те, кто старался в литературных боях уберечь русский языковой суверенитет от иностранного вторжения, брали на вооружение псевдоархаичный, искусственно славянизированный стиль. Сложилась картина, прямо противоположная первоначальной диглоссии, и к концу XVIII века церковнославянская лексика неизбежно стала считаться квинтэссенцией «исконно русского» языка. Широко распространенное, но ошибочное представление о церковнославянском языке как о прародителе русского побуждало сторонников этой теории использовать его для восстановления или даже искусственного построения «естественного» русского языка. В связи с этим для них имел значение не столько тот факт, что церковнославянский язык являлся исторически сложившимся языком православной церкви, сколько то, что он этнически идентифицировался со всем славянским миром, и это позволяло использовать его для создания «подлинно русского» языка, свободного от «чужеродных» примесей.
Русская лингвистическая мысль была связана с традиционной эсхатологией. В Средние века русские люди ждали, что Бог однажды преобразит мир, искоренив все зло. В ходе последующей секуляризации русской культуры при Иване IV и особенно при Петре I эти надежды стали связывать с государственной реформистской политикой, которая имела бы целью «не частичное улучшение конкретной сферы государственной практики, а конечное преображение всей системы жизни». Как пишут исследователи, в сознании Петра I и прочих «психология реформы включала в себя полный отказ от существующей традиции и от преемственности по отношению к непосредственным политическим предшественникам», и поэтому «реформа в России всегда ассоциировалась с