«Прошло эдак с добрых неделю. Сидим мы с Наташей повечеру у котелка; поснедать собралися, прежде чем ей-ту на сон идти, а мне к удам; хороши по вечеру клевы живут. Солнышко садилося; вечер был важный такой, и рыбе надо бы ходко идти. Ну, и сидим мы-то: ложке, чай, по первой не успели во рту помарать, – глядь… отколе ни возьмись, позапрошлой. Меня индо морозом по спине дернуло (знать чуяло сердчишко); а Наташа – где петь!.. Как держала у рта ложку, так и не смигнет, словно-те бахмур какой нашел. «Хлеб-соль, – молвил, – добрые люди?». «Хлеба-соли кушать», – молвил и я в тапоры… Да кто его знал; в душу людскую не влезешь ведь!.. «Пустите, – байт, – меня с вами ухи похлебать: голод уморил, а я за все про все заплачу». «Уж и стал ли, – говорю, – вам с нами из одного корыта снедать… Буде вашей милости в угоду – мы тебе другую ушицу доспеем, уж такую, что в рот, то спасибо! Рыбки не занимать-стать – и седни Бог не обидел. Волишь: утренничка сварганю – стерлядок там, али молимое (налимов), аль иной прочей – всякой вволюшку». «Ладно, – говорит, – старик – сваргань, а тебе обиды не будет». «Какая, мол, обида! обидишь меня – тебя Господь обидит…» «Но переждай, – баит, – вашей проотведать, умаялся добре!..» Силком, почитай, отнял ложку у Наташи моей, – ну, и швыркнул раз, другой… Что ему загорелося больно – Бог его ведает! аль и вправду петит пронял»«. Неужели это не пародия, неужели рассказ г. Александра Мартынова должен служить примером и доказательством того, что простонародные повести, спускаясь все более в низшие слои литературной деятельности и в руки бездарных писателей, могут переродиться в чудовищный сброд нелепостей, оскорбляющих вкус и все понятия об искусстве?.. Просмотрев все наиболее замечательные произведения, явившиеся в прошлом году по особому отделу нашей литературы, спешим к заключению. Ясно делается, по крайней мере для нас, что в настоящую минуту предмет описания – простонародный быт – стоит еще враждебно к самому способу описания его в романах и рассказах. В манере представления его, словно от примеси какого-то ядовитого вещества, есть краски, поедающие характерные черты его облика или в крайнем случае значительно ослабляющие их. Истина жизни и искусство редко бывают примирены, а большею частию находятся в обратной арифметической пропорции друг к другу, и закон правильного соотношения между ними еще не найден. Простонародный быт гораздо лучше подчиняется кисти, когда он составляет содержание миниатюры, абриса, эскиза, когда он умален и введен в скромную раму, которую уже надо определять дюймами и линиями. Тут одна яркая особенность его, одна отдельная черта, подмеченная верно и выработанная со тщанием, вообще свойственным живописи малых размеров, удовлетворяет читателя, знающего, чего требовать от картины. Где не было претензии на пояснения всех сторон предмета, там не может быть и запроса на него. Совсем другое дело, когда предмет выведен из скромного угла и поставлен в той самостоятельности, в той особенности, которая представляет права на честь строгой и многосторонней оценки. Тогда происходит явление, уже замеченное нами. Несмотря на силу средств, на богатую долю таланта и наблюдения, даже на обилие мыслей, писатель не в состоянии показать все необходимые нравственные стороны предмета, как обещался и как хотел.
Прежде всего мешает этому неполное знание его, а потом противоречащие подробности, которыми так обилен всякий характер из простого быта. Примирить их в художественном образе, разумеется, можно, но представляет значительные трудности, даже по обилию неразработанных материалов. «Поэтическое прозрение» тут ничего не может сделать, потому что и оно должно иметь какую-нибудь уже добытую частицу кости, чтоб построить весь остов неведомого организма. Без этой существенной частицы и «поэтическое прозрение» будет точно такая же литературная игра, как идиллия или другие литературные ремесла. При таком состоянии дела писателю остается выбор из противоречащих подробностей, очистка их и уже потом создание характера на основании кристаллов, очутившихся в реторте после этого процесса.