Роллан и до поездки в Италию читал много книг по истории искусства; в итальянских музеях он то и дело испытывал радость узнавания — или нового открытия, — когда видел статуи и картины, знакомые и любимые по репродукциям. Он писал матери из Милана: «В музее Пеццоли я сразу отдал дань пламенной нежности моему дорогому Боттичелли…» Из Флоренции он снова писал: «После завтрака я вернулся в музей, еще в один музей — Академии изящных искусств. Там я нашел моего дорогого Боттичелли. Конечно, из всех произведений, которые я собирался увидеть во Флоренции, меня сильнее всех влекла к себе «Весна» этого мастера. Теперь, когда я ее видел, когда я навестил Фра Анджелико и Боттичелли, все остальное мне уже не так важно: буду смотреть по путеводителю…» День спустя он сообщал: «Утром, в церкви Святого Креста, я испытал глубокую радость, когда увидел прекрасные фрески старого Джотто: «Житие Святого Иоанна Евангелиста» и «Житие Святого Франциска Ассизского». Тут могучая простота, подлинная выразительность, откровенная и взволнованная, — абсолютная искренность». Через несколько месяцев Роллан побывал в Неаполе и снова делился впечатлениями: «Я в восторге от картин Тициана. Лучше всего, по-моему, эскиз: папа Павел III со своими двумя племянниками. Я никогда не видел портрета, который вместил бы в себе столько жизни. Конечно, во флегматичных рембрандтовских лицах больше жизни внутренней, интеллектуальной, больше мысли; но здесь персонажи и размышляют, и действуют, физиономии в одно и то же время и думают, и говорят. Это — жизнь, более активная, чем у Рембрандта, и более утонченная, чем у Франса Хальса…» В письмах Роллана из Италии множество подобных записей и кратких разборов: он не только наслаждался живописью, но и привыкал всматриваться, сопоставлять, анализировать увиденное.
Италия щедро одаривала Роллана не одними лишь живописными или архитектурными впечатлениями. Он бывал в театрах, концертах: он заново открыл для себя Шекспира, увидев «Короля Лира», а затем «Отелло» и «Кориолана» в исполнении замечательного актера Росси, который покорил его своим «глубоким и сдержанным реализмом».
Живя в кругу собственных интеллектуальных и художественных интересов, Роллан вместе с тем трезво присматривался к окружавшей его действительности, умел нелицеприятно судить о том, что он видел. Пребывание в католической столице не приглушило, а скорей обострило в нем критицизм по отношению к церкви. Роллан не без любопытства ходил на богослужения в Сикстинскую капеллу, несколько раз присутствовал на больших религиозных торжествах: все это было занимательно, пышно, красочно — но не более того. А папа Лев XIII, если посмотреть на него поближе, был просто-напросто «худенький старичок, небольшого роста, немного сутулый, с пятнистой пергаментной кожей, постоянно покашливающий». Роллан не без юмора описал родным встречу молодых историков из дворца Фарнезе с главой католической церкви: «Г-н Жеффруа представил нас всех поодиночке, и Лев XIII из вежливости постарался говорить с нами на французском языке, которым он владеет еще более посредственно, чем я думал… Он нам сказал, что дарует особое благословение нам и нашим семьям: тороплю переслать его вам по почте, пока его сила не улетучилась…»
По мере того как Роллан акклиматизировался в Риме, он все более отчетливо различал не только свет, но и тени. По-прежнему восхищаясь красотой итальянской природы, богатством искусства, он с болью наблюдал нищету обездоленных итальянцев. «Меня постоянно поражает контраст между различными частями Рима. По сути дела я вижу два Рима в одном: Рим столичный, Корсо, виа Национале, от виллы Медичи до Капитолия, богатые кварталы, оживление и роскошь, большие магазины, кареты — а рядом ужасные кварталы, которые тянутся от Форума до Яникула через Транстевере, кварталы трущоб, грязного белья, вшивых лохмотьев…»
Сколь ни был Роллан далек от политики, его коробили нравы монархической страны. Побывав в опере на спектакле «Орфей», он писал матери: «Произошло нечто чудовищное, нечто такое, что здесь, оказывается, вполне обычно, — но я с этим столкнулся в первый раз. Оркестр только было начал играть эту божественную музыку; я закрыл глаза. И вдруг, паф, паф, дирижер стукнул по пюпитру; все замолкает; канальи-музыканты поднимаются со своих мест и бодро играют подлый королевский гимн. Вошла королева. Весь зал встает и громогласно ее приветствует. И этот кафешантанный мотив осквернил прекраснейшую музыку, грубо прервав ее посредине такта, чтобы хребты, привыкшие гнуться, могли удовлетворить свою низменную потребность! Никогда бы мы в Париже так не поступили!.. Мы оба, моя спутница и я, как подобает хорошим революционерам, продолжали сидеть, — я был возмущен, а она тихонько подсмеивалась над «доброй дамой»…»