«Вот почему смерть Горького — такой жестокий удар для меня. Ибо я чувствовал себя кровно связанным с этим большим художником, чуждым всякой литературщине; вся ею сила была в его глазах и честном, искреннем сердце. Это громадная потеря для СССР и всею мира»*.
Смерть Горького — не единственное, что омрачало для Роллана эту радостную для него пору. Верно, антифашистское движение в Европе было на подъеме, оно достигло ощутимых успехов, но политическая обстановка продолжала оставаться тревожной.
Весной 1936 года гитлеровская Германия, попирая международные соглашения, ввела войска в Рейнскую область. А в августе того же года Франко поднял мятеж против республиканского правительства, законно избранного народом Испании.
Судьба Испании взволновала Роллана до глубины души. Он был убежден, что Франция обязана помочь Южному соседу, помочь действенно — продовольствием, деньгами, оружием. Ведь прав Кола Брюньон: «Лучший способ стеречь свой дом — это защищать чужой!» Роллана удручала подлая политика «невмешательства», проводившаяся западными державами: кабинет Леона Блюма не оправдывал надежд французских избирателей, голосовавших за Народный фронт.
Роллан писал страстные статьи-призывы, статьи-предостережения: «Демократия в опасности! Мир Франции в опасности!» В его Архиве сохранилась почетная грамота — «Благодетелю республиканской Испании», подписанная Долорес Ибаррури и Альваресом дель Вайо: борцы за свободу Испании ценили его поддержку. Но самоотверженные усилия антифашистов разных стран — включая и писателей разных стран — не могли предотвратить надвигавшейся трагедии.
У Роллана были и другие основания для тревоги.
Его связи с советскими писателями, с различными общественными организациями СССР после смерти Горького стали постепенно ослабевать. Он иной раз вовсе не получал ответа на свои письма, ходатайства, запросы. В дневнике за октябрь 1936 года он с горечью писал о том, как недостаток информации затрудняет его работу, мешает давать отпор «бешеной клевете врагов СССР». А потребность в таком отпоре, конечно, была.
Осенью 1936 года мировая печать подняла шум вокруг книжки Андре Жида «Возвращение из СССР». Андре Жид, крупный французский прозаик, признанный апостол аристократического индивидуализма, на время примкнул к антифашистскому движению, выступал на митингах, объявил себя другом СССР. После короткой поездки в Советский Союз он поспешил опубликовать свои впечатления. Они были неблагоприятны, и реакционная пресса возликовала: вот и еще один откололся от большевиков!
Андре Жид проехал в сопровождении переводчика по традиционному туристскому маршруту — из Москвы на Кавказ — и воспринял все, что ему показали, с высокомерием заезжей знаменитости. Ни до приезда в СССР, ни во время пребывания там у него не завязалось живых контактов с советскими людьми, — они не вызвали в нем интереса, показались примитивными и во всем одинаковыми. Ему бросилось в глаза то, что мог в первую очередь заметить чужестранец: скромный, на западный масштаб, жизненный уровень, однообразные лозунги и плакаты с портретами Сталина. А то, что привлекало Роллана, — бескорыстный энтузиазм советских людей, их страсть к знаниям, преданность делу социализма, их самоотверженный труд, меняющий лицо страны, — всего этого Андре Жид не смог понять и не пожелал увидеть.
Роллан отозвался на книгу Жида краткой полемической заметкой в «Юманите» в январе 1937 года. Еще раньше — 9 декабря 1936 года — он писал Стефану Цвейгу:
«Не разделяю вашего удовлетворения брошюрой Жида. Я ее нахожу удручающей.
Далее Роллан, отвечая Цвейгу, затрагивает тему намного более сложную:
«Что до московского процесса, о котором Жид не говорит и который гораздо важнее, чем все то, чем он занимает своих читателей, — вы об этом судите односторонне. Я не могу сообщить вам в письме все, что мне известно по этому вопросу.
И несколько далее: «Не спрашивайте меня больше ни о чем в данный момент!»*
Мы чувствуем в последней фразе интонацию неловкости: Роллану в тот момент хотелось надеяться, что он получит дополнительные разъяснения, сумеет лучше понять — и объяснить другим — то, что было неясно ему самому. Это чувство неловкости нарастало у него в течение последующих двух лет.