— Многое просто нельзя знать, — мягко сказал Буркхардт. — Многое можно только видеть и довольствоваться его красотою. Если когда-нибудь отправишься ко мне в Индию, ты будешь много дней плыть на большом корабле, а перед кораблем будут то и дело выскакивать из воды маленькие рыбки, у них есть прозрачные крылышки, и они умеют летать. А порой прилетают и птицы, из дальней дали, с чужих островов, они очень устают, садятся на корабль и удивляются, что по морю плывет столько чужих людей. Им, поди, тоже хочется понимать нас и спросить, откуда мы и как нас зовут, да не получается, и тогда мы просто смотрим друг другу в глаза и киваем головой, а птица, отдохнув, встряхивается и снова улетает прочь, за море.
— Неужели вовсе неизвестно, как зовут этих птиц?
— О, конечно, известно. Но эти имена им дали люди, а уж как они сами себя зовут, нам знать не дано.
— Дядюшка Буркхардт так хорошо умеет рассказывать, папа. Мне бы тоже хотелось иметь друга. Альбер уже слишком большой. Люди в большинстве толком не понимают, что́ им говорят и чего от них хотят, а вот дядюшка Буркхардт сразу меня понимает.
Прибежала горничная, увела малыша. Вскоре настало время ужинать, и мужчины пошли в большой дом. Верагут был молчалив и расстроен. В столовой ему навстречу шагнул сын, подал руку:
— Добрый день, папа.
— Добрый день, Альбер. Хорошо доехал?
— Да, спасибо. Добрый вечер, господин Буркхардт.
Молодой человек держался очень холодно и корректно. Сопроводил мать к столу. За ужином разговор шел почти исключительно между Буркхардтом и хозяйкой дома. Речь зашла о музыке.
— Позвольте спросить, — обратился Буркхардт к Альберу, — какая музыка вам особенно по душе? Сам я, правда, уже давно отстал и с современной музыкой знаком разве что по названию.
Юноша вежливо поднял взгляд и ответил:
— Самое современное мне тоже знакомо только понаслышке. Я не принадлежу к определенному направлению и люблю всякую музыку, коли она хороша. Больше всего Баха, Глюка и Бетховена.
— О, классики. Из них я в мое время, собственно, более-менее знал лишь Бетховена. О Глюке мы вообще понятия не имели. Поголовно все увлекались Вагнером, надобно вам знать. Помнишь, Йоханн, как мы впервые слушали «Тристана»? Это был восторг!
Верагут невесело улыбнулся.
— Старая школа! — воскликнул он чуть резковато. — Вагнер устарел. Или нет, Альбер?
— О, напротив, его исполняют во всех театрах. Но я судить не берусь.
— Вам не нравится Вагнер?
— Я слишком мало его знаю, господин Буркхардт. В театре бываю очень редко. Меня интересует только чистая музыка, не опера.
— Ну а «Мейстерзингеры»! Их-то вы наверняка знаете. Они тоже никуда не годятся?
Альбер прикусил губу и на миг задумался, потом ответил:
— Я в самом деле не могу об этом судить. Это… как бы сказать?.. романтическая музыка, а она мне неинтересна.
Верагут скривился.
— Будешь местное вино? — спросил он, заговорив о другом.
— Да, спасибо.
— А ты, Альбер? Бокал красного?
— Спасибо, папа, лучше не стоит.
— Ты стал трезвенником?
— Вовсе нет. Но вино не идет мне на пользу, так что я лучше не буду.
— Ладно. Ну а мы выпьем, Отто. Твое здоровье!
Он залпом выпил полбокала.
Альбер продолжал играть роль благовоспитанного юноши, который хотя и имеет вполне определенные взгляды, но скромно держит их при себе, предоставляя слово старшим, не затем чтобы учиться, а чтобы к нему не приставали. Роль эта плохо ему подходила, и вскоре он почувствовал себя крайне неловко. Он отнюдь не хотел давать отцу, которого привык по возможности игнорировать, ни малейшего повода для критических замечаний.
Буркхардт молча наблюдал за происходящим, и таким образом не нашлось никого, кто бы добровольно возобновил иссякший от холода застольный разговор. Все спешили закончить трапезу, с вежливой обстоятельностью передавали друг другу то и это, сконфуженно вертели в руках десертные ложки и в невеселой трезвости дожидались, когда можно будет встать и разойтись. Именно в этот час Отто Буркхардт до глубины души прочувствовал отчуждение и холодное, безнадежное равнодушие, в котором окоченели и зачахли брак и жизнь его друга. Бегло глянув в его сторону, он увидел, как Верагут с досадой и скукой смотрит на еду, к которой едва притронулся, и, на секунду перехватив его взгляд, прочитал в его глазах мольбу и стыд, ведь он выдал свое состояние.
Грустное зрелище; казалось, равнодушное молчание, смущенный холод и безотрадная принужденность трапезы внезапно во весь голос заявили о Верагутовом позоре. И Отто ясно ощутил, что впредь каждый день его пребывания здесь станет лишь мерзким продолжением этого постыдного зрительства и мукой для друга, который лишь с отвращением поддерживал видимость и уже не имел ни сил, ни желания приукрашивать перед зрителем свое убожество. Необходимо положить этому конец.
Едва госпожа Верагут встала, ее муж тотчас отодвинул свое кресло.
— Я очень устал и прошу меня извинить. Не обращайте внимания!
Он вышел, забыв закрыть за собою дверь, и Отто слышал, как он медленно, тяжелыми шагами прошел по коридору и по скрипучей лестнице.