Но тут случилось непредвиденное. Совершенно трезвый философ с нашего стола вдруг запел. То есть он так громко и красиво запел под оркестр, что сразу было видно: профессионал. Он спел один городской романс и взялся за другой. За соседними столиками произошло оживление, кто-то стал подпевать, кто-то хлопать философу. В городских романсах, которые пел философ, меньше было про душу и сердце, чем в цыганщине накануне, но все равно все было про любовь.
— Правда, у него не поповский голос?! — прокричала мне в ухо переводчица, наезжая на меня всем своим телом.
Я не понял, причем тут поповский голос, но ответил, что, по-моему, нет.
— А верно, что у вас теперь в русской литературе текут целые реки спермы? — вновь прокричала переводчица.
— Да вроде они уже обмелели, — не соврал я.
Она хотела еще что-то спросить, но я сказал, что надо послушать пение философа. Философ пел полчаса, час, полтора часа. Время шло, а он все пел и пел.
— Сербы не знают никакой меры, — сказала после трех часов пения моя переводчица.
— Не мешайте словам, — сказал я цитатой из Павича.
Мы расходились под утро, но философ остался еще немножко попеть. Когда, невыспавшийся, я взлетал с утра в Москву, он несомненно еще продолжал петь.
Наверное, он поет и сейчас.
Бездорожье русской любви
Посмотрите на меня… Да-да, это я вас прошу… Присмотритесь ко мне… Я вам нравлюсь? Вы чувствуете мое обаяние, мой нежный шарм, мою бурную радость жизни? Вас охватывает волнение от моей неземной красоты? От моего внутреннего света?
Ну, что вы так на меня уставились! Вы, кажется, не понимаете, с кем имеете дело… С машиной?.. Приехали! Пустое это слово — машина! Оно ко мне не подходит. Об этом я и хочу с вами поговорить… В ваших глазах я вижу высокомерие… Ну, да, вы скажите, что видели и получше… Вы, правда, так думаете?
С точки зрения механики, не спорю, встречаются более изысканные конструкции, более внушительные пропорции, более торжественные формы. Но что механика по сравнению с моим предназначением? Простите, ваше непонимание заставляет меня изъясняться несколько высокопарно. Нет, я просто волнуюсь. Я хотела бы поделиться с вами своими тайнами и, как дура, начинаю набивать себе цену тогда, как я совершенно бесценна.
Ну, вот, я рада — вам смешно.
А между тем, мои крылья сильнее, чем крылья, мои фары ярче звезд. Да поймите вы, наконец, что я — исторический парадокс, идеологическая головоломка. В России и машина больше, чем машина. Она одухотворена. Я — фетиш. Чтобы меня купить, в советские времена недостаточно было иметь деньги. Меня распределяли только среди лучших, вручали как орден или драгоценность. У меня ностальгия по тем временам. Нет, я не коммунистка, но все-таки тогда я была королевой, а потом, когда хлынули в страну лимузины для бандитов, когда все стало возможно, я, конечно, чуть-чуть потерялась. Но не сдалась. До сих пор не сдаюсь.
Я изменила судьбу России. Я родилась в апреле 1970 года, когда вся страна в сумасшедшем угаре праздновала 100-летие со дня рождение Ленина. Вы помните те дни? Ленин был везде: на стенах, спичечных коробках, конфетных коробках, ракетах и даже — носках. Ленин выплеснулся наружу в таких масштабах, в каких никогда не выплескивался, но в душах советских людей его было меньше, чем когда-либо раньше.
В те дни я и родилась в образе своей первой модели. Я думаю, что Ленин свою жизнь положил на то, чтобы меня не было, чтобы меня никто не захотел, а я пришлась подарком к его юбилею. Ленин ненавидел частную собственность. Частная жизнь ему представлялась как тормоз развития. А я появилась как частная собственность и как частная жизнь. Я была первой игрушкой, возвестившей о том, что коммунизм умирает. Я была диссидентнее диссидентов. Я была разложителем общества, с конвейера которого я выкатилась за ворота Волжского автозавода. Никто не расскажет моей подлинной истории, кроме меня самой.
Что было в России до меня?
Отсутствие цвета.
Черные лимузины начальства, грузовики, выкрашенные в цвет хаки на случай войны и нелепые поделки коричневых тонов, которые выдавались за победы отечественного автомобилестроения — все эти машины напоминали доисторические тени.
Так в начале XX века писал юный русский футурист Маяковский. Я тоже смазала «карту будня». Я стала сходить с конвейера разноцветной: зеленой, красной, синей и желтой, как канарейка. Я — слишком уязвимая мишень. На таких разноцветных машинах нельзя воевать.