Так Семен Романович, сам того не зная, причинил горе Можайскому. Надежды на отпуск или на отставку не стало. Хорошо было только то, что жизнь в Лондоне уже не была связана с посольством и не было докучливых обязанностей чиновника при посольстве. Теперь можно было не являться на рауты и приемы, не бывать на длинных и тоскливых обедах, не развлекать Дарью Христофоровну светской болтовней. Можайский переехал в дом Воронцова на Лэйстер-сквер и почти не заглядывал в посольство.
С каждым днем тягостнее становилась жизнь в Лондоне, и все больше тянуло на родину. В библиотеке Воронцова в одиночестве Можайский думал о том, что чувство долга, которое не позволяло ему добиваться отпуска или отставки, в сущности говоря, обмануло его. «Дела, требующие важности и тайны», бумаги, составляемые им, попадали в руки Нессельроде и, видимо, не имели для того никакого значения.
Можайский говорил себе, что его совесть чиста: он исполняет свой долг и служит не Нессельроде, не императору Александру, а родине, отечеству. Он видит и знает, как действуют во вред России здешние государственные люди, и обязан писать о том, раз ему приказано. Ведь ради этого он отказывается от счастья…
Если раньше Можайский сомневался в чувствах Екатерины Николаевны, то теперь он знал, что она была возле него во франкфуртском лазарете, знал, что он любим и что она никогда не забывала его.
В мыслях своих Можайский удалялся от берегов Темзы, он видел себя на берегу тихой лесной речушки и в аллеях Гайд-парка мечтал о белых стволах берез, о запущенном старом парке в Святом и более всего о той, которая была так далеко от него.
Семена Романовича Воронцова в те дни обуяло чувство радости; ему казалось, что он возвращается к деятельности, к тому делу, без которого ему было тоскливо жить на чужбине.
Воронцов снова стал читать лондонские газеты, призывая к себе Касаткина, вел с ним долгие ночные беседы, часто выезжал в свет, принимал у себя старых знакомых и был вполне счастлив.
Дарья Христофоровна и Христофор Андреевич Ливен удивлялись этой перемене, но Воронцов так весело и просто объяснял им свой интерес к делам политическим, что им и в голову не приходило, что Семен Романович делал это не совсем бескорыстно, не только из любопытства. Решили, что старик Воронцов пишет мемуары и что Можайский помогает ему своими архивными занятиями. Это позволяло Можайскому не бывать на приемах в посольстве и оставаться наедине с самим собой.
Архив Семена Романовича действительно привлекал его внимание. Здесь было собрание писем многих знаменитых людей конца восемнадцатого века; перечитывал Можайский и копии писем Воронцова, писанные рукой Касаткина. С интересом читал он письма Витворта, бывшего посла в России при императоре Павле, рассуждения Витворта о том, что опасные идеи равенства охватили Европу, что предел им могут поставить только идеи рыцарства, безбрачия посвященных и латинства, и ответ Воронцова, что только старинный русский уклад и семейственность есть верная преграда проповеди безбожия, вольности и равенства.
Так встречались две крайности, но ненависть к революции объединяла этих двух разных людей.
Можайский задумался над письмом Семена Романовича к барону Николаи; оно казалось ему примечательным, потому что было писано в ту пору, когда Воронцова прочили в воспитатели к великому князю Николаю Павловичу. «…Было бы большим несчастьем для меня, если бы меня предназначили для подобного места…», — писал Воронцов. Но не это привлекло внимание Можайского, а следующие, написанные той же рукой в 1798 году слова:
«Народ, который в наши дни произвел столь выдающиеся таланты в области военного дела, политики и государственного управления, в области наук и искусств, который дал Румянцева, Ломоносова и Баженова, такой народ не бессмысленный народ…»
В Воронцове сочеталось преклонение перед ветхой стариной, перед привилегиями русского дворянства с уважением к людям, вышедшим из низших сословий империи.
Однако порой ему казалось, что слишком много придавал значения Семен Романович личным чувствам и симпатиям государственных людей. Он принадлежал к числу тех дипломатов старой школы, которым чудилось, что мир и война всегда решались в кабинетах монархов и их министров.
Порой Можайский останавливался на одной мимоходом высказанной мысли, которая поражала его верностью суждений о состоянии России при Александре: «Сенат унижен, министры получили слишком большую власть… Фавориты были зло неузаконенное, а теперь зло основано на законе».
Уважения Воронцова к сенату Можайский не разделял. В Москве, где имел пребывание сенат в то время, он видел ворчливых, злобствующих старцев и не сомневался в том, что эти древние, увешанные звездами и лентами старцы не смогут вернуть прежнего значения сенату.
А что до власти, основанной на законе и фаворитах, то Можайскому позднее случилось видеть у Аракчеева бланки за подписью царя, и всесильный фаворит мог даже без доклада Александру заключать людей в Петропавловскую крепость и ссылать в Сибирь.
«Вот вам и зло неузаконенное, Семен Романович…»