Он слегка изменился в лице, но сделал вид, что не понял меня, и хотел было ехать дальше. Но я, протянув руку, схватил его коня за поводья и крикнул:
— Отвечайте, а то будет худо!
Лицо его покривилось от злости, он попробовал вырвать поводья, но не смог, и сквозь зубы стал бормотать ругательства, и тут я расслышал слова:
— Русский… раб!..
Кровь ударила мне в голову; выпустив поводья, я дважды ударил его хлыстом по лицу. Конь его шарахнулся в сторону, и долговязый франт, плохой, видимо, ездок, свалился на дорогу. Я не стал ожидать, пока он встанет с земли, и шагом поехал своей дорогой, полагая, что негодяю легко будет меня отыскать.
В тот же вечер, за ужином у добряка Протасова, я рассказал ему мое приключение.
— Каков он собой? — спросил Иван Кузьмич.
Я описал наружность франта. Тут мой Протасов встревожился и сказал:
— Да ведь это Краут, Михель Краут — доверенное лицо князя Меттерниха! Что вы наделали, голубчик вы мой! Он тайный соглядатай австрийского канцлера, его любимец, к тому же иезуит, ханжа и святоша… Как бы не было беды!
— Откуда ж он здесь взялся?
— Должно быть, прислан курьером.
Выслушав это, я нисколько не пожалел, что так разделался с наглецом, осмелившимся оскорбить меня ненавистным словом «раб»… Я ожидал, что негодяй даст о себе знать. Ни в следующий день, ни позднее никто не приходил из австрийского посольства. Копенгаген мне опостылел еще более, и даже прогулки по берегу Зунда были уже не милы. И когда Протасов вздумал отправить меня в Вену, я с радостью собрался в дорогу. Думаю, что он и сам рад был избавиться от беспокойного соотечественника».
Однажды в дождливое утро Можайский сидел у себя в комнате за столом, — предстояло написать докладную записку Нессельроде о лондонских делах и пребывании в Копенгагене. Он неохотно взялся за перо, зная, что записка будет погребена в архивах и увидит, может быть, свет лет через сто, когда какой-нибудь любопытный историк доберется до архивов.
Еще не написав ни слова, он сидел, раздумывая о родине, о Кате, о том, когда придут письма от Волгина. Он надеялся, что сумеет выпросить отпуск в Россию или отставку. Но об отставке не было сказано ни слова при встрече с Волконским, а Нессельроде мимоходом сообщил, что ждет его записки.
От всех этих дум Можайского оторвал Данилевский, которого он не видел более недели. Данилевский сопровождал императора Александра в столицу Венгрии, и Можайский готовился услышать длинный рассказ о встрече в Оффене, балах, охотах и празднествах, которыми встретили царя венгерские магнаты.
Но Данилевский приехал в парадном мундире, — он только что присутствовал на торжественной и комичной церемонии, которая была в обычае раз в году при австрийском дворе.
В Гофбургском дворце собрали двенадцать старцев и двенадцать древних старух из венской богадельни, которым вместе было более двух тысяч лет. Старики были в одинаковых черных сюртуках, старухи в одинаковых черных платьях. Император Франц и императрица совершили обряд омовения ног старцам и старухам; этот обряд восходил ко временам глубокой древности, но даже седая старина, освящавшая обычай, не уменьшила комичности зрелища.
Старики были до того древними, что казались почти бесплотными. Император Франц, чуть поплескав из золотой чаши на высохшие их ступни, прикасался к ним полотенцем, взятым из рук гофмейстера. То же самое проделывала императрица с древними старухами. Вокруг стояли первые лица государства, двор, иностранные уполномоченные на конгрессе. Даже Меттерних, всегда сохранявший на лице беззаботно-счастливую улыбку, казалось, весь проникся торжественностью церемонии…
— Господи! — сказал Можайский. — Уж не во сне ли я? Да был ли восемьдесят девятый год, жили ли Вольтер и Монтескье? Не живем ли мы в царствование императора Рудольфа? Не сам ли Тартюф сидит на троне, венчанный короной австрийских императоров?.. Счастлив я, что не видел этой комедии.
— Да будет известно вам, Александр Платонович, — развалившись на диване, сказал Данилевский, — что Волконский приказал всей свите не пропускать ни одного бала, ни одного празднества. Замечено, что молодые офицеры стали манкировать…
— Вот еще! Стой под ветром и дождем в одном мундире, дожидайся кареты! Кареты ведь подают по чинам, а нам с тобой — чуть не последним…
— Да, уж в Париже было получше… Гофбург — это тебе не кофейная Фраскатти, а спектакль в Бург-театре — не фарсы на бульваре Тампль… А в Петербурге думают, что мы ведем счастливую жизнь, завидуют нам — свидетелям великих событий…
— Сегодня тебе есть о чем записать в дневник, — сказал Можайский. — Гофбургская церемония того стоит…
— Будто ты не пишешь дневник? — лукаво усмехнулся Данилевский. — Будто я не видел у тебя тетрадку в синем сафьяне с замочком? Кто только не пишет мемуаров нынче, — генералы, дипломаты и придворные дамы… Помнишь наши геттингенские записи?