Читаем России верные сыны полностью

— Я не видел красивее человека. При всем том — такая неслыханная слава. Лондон, молодые люди — все без ума от «Чайльд-Гарольда». Но еще больше говорят о его авторе, о странной его жизни. Он живет в одиночестве, окруженный книгами и саблями. Знает древнегреческий, новогреческий, арабский, изучает армянский. Гордится знатностью рода, но высокомерен только со щеголями, которые собираются в Эльминке и болтают только о лошадях, собаках и петушиных боях. Первая речь его в палате лордов была о ноттингемских ткачах… Мне кажется, нет на свете существа несчастнее английского работника, нет мучительнее его труда в сыром подвале, в полумраке, труда единственно для пропитания и продления существования. Верь мне, Дима, — я жил в Англии, видел страшную бедность и унижение работников, видел я впавших в отчаяние ткачей, ломающих ткацкие машины, обрекающие их на голодную смерть…

— Ты будешь бранить меня, Можайский, но можно ли извинить буйство черни?

— Чернь! Разве не из черни вышел наш Ломоносов? Разве не чернь, не простой народ русский изгнал Наполеона? Помнишь день Бородина? Нечего было уговаривать солдат быть храбрыми… «Что нас уговаривать, — отвечали они, — стоит на матушку-Москву оглянуться — на чёрта полезешь!»

Они помолчали, потом Слепцов заговорил с горечью и страстью:

— Все переменилось с тех пор, как мы стояли в лагере под Тарутином! Все мы были тогда заодно, жили душа в душу, шинели носили из солдатского сукна, с солдатами жили, как отцы с детьми, гатчинскую муштру, экзерциции, парады — по боку! А нынче? Мы в походе, а офицеры одеты точно на смотру, блеск, умопомрачение! Только что парады не устраивают — немочек прельщать, но погоди, и до этого дойдем… Забыть не могу… Стояли мы под Вильной в прошлом году. Наполеон был у Немана, война — чуть что не решена, а великий князь Константин гоняет солдат на плацу, учит парадному шагу для смотра. Мы на него как на полоумного глядели. Вот и теперь — Наполеон еще на левом берегу, а гатчинские капралы за старое взялись, за артикулы и экзерциции. Только и слышно: «пуан де вю», «пуан д’апю», шаг петербургский, шаг могилевский, шаг варшавский, шаг по музыкантскому хронометру, различаемый количеством в минуту. В 1806 году, после Аустерлица, изобрели какой-то новый барабан, производивший страшную трескотню, вот тебе тоже реформа! И притом взялись за наказания телесные, как будто без палки нельзя внушить солдату доверие к командиру, чтобы шел он без оглядки под пули и ядра… Пехота многострадальная! Иные офицеры разевают рот только для брани. Это называется у них служить «по-нашему, по-гатчински»!

Должно быть, Слепцову не с кем было отвести душу, он говорил без остановки, не переводя дыхания:

— Тот, кого фельдмаршал любил, не в чести; Дохтурова, Ермолова, Раевского — только что терпят! Все немцы да немцы. И за что наказал ты нас, царь-батюшка Петр Алексеевич, чужеземцами?

— Чудны дела твои, господи! — грустно улыбаясь, сказал Можайский. — Кто русскому царю служит? Лейб-медик Виллие, гардеробмейстер Геслер, метрдотель Миллер, статс-секретарь Нессельрод. Один кучер Илья русский… Да еще Волконский… И тот приказы по-французски пишет.

— Эх, тоска, тоска… Завидую тебе: ты странствовал, повидал свет, — а что видели мы? В походе еще куда лучше, чем в казарме, где разве что попадешь в руки к полковому лекарю, а от него прямо в царствие небесное… — И, бросив сигару, Слепцов крикнул в темноту: — Кокин! Куда пропал, щучий сын?

Что-то зашевелилось в темноте.

— Возьми золотой в ташке, беги к маркитанту, баклагу возьми мою и поручика, — пусть нальет всего, что есть лучшего!

— Не много ли на дорогу? — усомнился Можайский.

— Пустое! У гусара одна забота: чтобы конь был сыт, а гусар пьян. Коня опоить можно, а гусара — никогда! Стой, Кокин! Беги к Завадовскому, к братьям Зариным, к Туманову — штаб-ротмистру, — пусть идут к нам, нынче у нас проводы, возьмешь у них еще по баклаге. Да поворачивайся скорее, толстый чёрт!

— Прошу прощения, — произнес чей-то незнакомый голос, — изволили обознаться…

— Да это не Кокин! Кто тут?

— Писарь Якимчук. Его высокоблагородие поручика Можайского требуют к генералу.

Можайский вскочил с ковра.

В свете луны серебрились остроугольные крыши немецкого селения. Где-то вдали ржали жеребцы, в садах еще пуще заливались соловьи; все вокруг было погружено в глубокий сон, только быстрые шаги двух людей нарушали тишину.

— Здесь, ваше высокоблагородие, — сказал писарь и показал на чистый двухэтажный бюргерский дом, близ которого коноводы водили взмыленных коней.

Пройдя просторные сени. Можайский вошел в высокие комнаты с дубовой панелью по стенам, с печью, на расписных изразцах которой изображалась охота на уток.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже