Но унижение народного духа, проистекающее из такого раздвоения народа в самой наружной его обстановке, составляет, может быть, еще меньшее зло, чем недоверчивость, порождаемая в народе, сохранившем самобытные формы жизни, к той части его, которая им изменила. В мою бытность в Архангельской губернии, где, как известно, никогда не было крепостного права и где, следовательно, нельзя объяснять им недоверчивость и подозрительность к обнемеченным по наружности классам общества, мне случилось иметь следующий разговор с одним из поморских промышленников. Мне любопытно было узнать, как судили о холере поморы, которые по своей развитости далеко превосходят массу нашего крестьянства. Мой собеседник не скрыл от меня, что и у них большинство приписывало эту болезнь отравлению. Да кто же, спросил я, занимался, по их мнению, этим отравлением? - Господа.- Да ведь у вас и господ никаких нет, кроме чиновников; может ли статься, чтобы служащие государю чиновники стали отравлять народ? - Конечно, отвечал он, но, по мнению наших дураков, государь об этом не знал, а господ подкупили немцы (под немцами понимались, как само собою разумеется, иностранцы или европейцы вообще).- Да немцам зачем же вас отравлять? - Как зачем? Известно, что немцы русского народа не любят.- Народ понимает инстинктивно ту ненависть, которую питает Европа к России, и потому всякое из ряду обыкновенного выходящее бедствие, постигающее его, склонен приписывать этой враждебности, хотя, конечно, и преувеличивает ее проявление. Но где же ему с юридической точностью отличать, к чему способна и к чему не способна эта враждебность? Ведь защищает же значительная часть европейского общественного мнения подделку фальшивой монеты, если она имеет целью вредить русским народным и государственным интересам; ведь защищало же оно жандармов-вешателей и кинжальщиков; ведь затыкает же оно уши и закрывает глаза перед ясными уликами злонамеренных политических поджогов[7]; ведь терпит же Европа, и даже не только терпит, но и поддерживает своим нравственным авторитетом, а при нужде и материальною силою, турецкие насилия (грабежи, изнасилования и убийства) над греками и славянами единственно из вражды к России и к славянству. Можно ли после этого слишком строго судить и русский народ, если он не совсем точно проводит черту, до которой может простираться эта враждебность? Но дело не в этом, а в том, что чужеземная наружность наших объевропеившихся классов вводит народ в соблазн, побуждая его считать их способными к переходу во враждебный России лагерь. "По платью встречают, по уму провожают" - говорит пословица; что же мудреного, что народ по платью нередко судит и о чувствах. До истинных чувств надо еще докопаться, надо, чтобы они в чем-нибудь проявились, а платье видимо с первого взгляда,- и не натурально ли принять подчас за врага того, кто носит вражескую ливрею. Если бы сходство в образе жизни более соединяло якобы аристократическую партию "Вести" [8]с остальною массою русского народа, могла ли бы эта партия считать польских магнатов ближе к своему сердцу, нежели совершенно по всему чуждых ей русских крестьян западных губерний?
Известно также, что одежду войска - отличную от народной - многие считали, между прочим, необходимой потому, что она разъединяет солдат от народа и, в случае возмущения, мешает обоюдному их соединению. В глазах этих политиков одежда и наружность не так, следовательно, ничтожна, как иные утверждают, хотя приписываемое ей, в этом мнении, значение совершенно превратно. Говорят, что народная одежда везде отличается от костюма высших классов; отличается, конечно, но сохраняет, однако же, тот же самый тип. В сущности, европейские фраки, сюртуки, пальто - те же камзолы, вамсы, которые носят и крестьяне в европейских государствах, только более тщательно сшитые, из лучших тканей, несколько измененного и улучшенного фасона,- и эти различия идут совершенно постепенно, по мере изменения степеней благосостояния различных классов. То ли у нас, где различие типическое, родовое, а не различие вариаций на ту же тему?