Это в метаисторическом смысле. А практически читатель ведь и сам видит, что, обозлившись на предательство классиков и предложив в качестве определения восточного деспотизма самодельный критерий (насилие), А.Н. Сахаров, один из главных тогда жрецов марксистской ортодоксии, нечаянно приравнял к Персии шаха Аб- баса не только Англию, но и Россию. В результате оказалось совершенно невозможно ответить даже на самые простые вопросы. Например, чем отличается самодержавие от деспотизма. Или от абсолютизма. Или — как случилось, что в тот самый момент, когда в крови и в муках зарождались в Европе современные производительные силы, в России они разрушались. Или почему, когда Шекспир и Сервантес, Бруно и Декарт, Галилей, Бэкон и Монтень возвестили Европе первую, еще робкую зарю современной цивилизации, пожары и колокола опричнины возвещали России долгие века самодержавного произвола.
ИТОГИ
Читатель мог убедиться, насколько они неутешительны. Чем глубже проникали мы в лабораторию «истинной науки», тем больше убеждались, что за фасадом высокомерных претензий на абсолютную истину лежала лишь куча парадоксов, полная теоретическая беспомощность, дефиниционный хаос. Абсолютизм рос в нем из деспотии, как объясняли нам одни участники дискуссии, а деспотия из абсолютизма, как думали другие; «прогрессивный класс» нес с собою крепостное рабство, а восточный деспотизм обитал
Предварительные
Нет, язык на котором спорила советская историография, не доведет нас до Киева. Не только неспособна оказалась она определить, к какому классу политических систем относилось самодержавие, не только не строила
строительству — ни теоретических предпосылок, ни рабочих гипотез, ни даже элементарных дефиниций. Ну, что сказали бы вы, читатель, о физике, который под протоном на самом деле имел в виду, скажем, электрон, или о химике, который под элементом подразумевал всю периодическую систему Менделеева? А в «истинной науке», как мы только что видели, сходили с рук и не такие операции.
Ни в какой степени, конечно, не умаляет это обстоятельство результатов серьезного, кропотливого труда трех поколений советских историков, работавших над частными проблемами прошлого России — в областях, далеких от ортодоксальной метаистории и вообще от всего, что жестко контролировалось «высказываниями» классиков и идеологическими правилами имперской игры. Тем более, что результаты эти были порою великолепны. Мы видели их хотя бы на примере шестидесятников, раскопавших в архивах историю борьбы Ивана III за церковную Реформацию и Великой реформы 1550-х. Даже в области метаистории оказались мы свидетелями неожиданной и блестящей догадки А.Л. Шапиро о природе государственности в досамодержавной России.
Понятно, что большинство этих тружеников исторического фронта, во всяком случае те из них, кто дожил до эпохального крушения «истинной науки», вздохнули с облегчением. Для них, перефразируя знаменитые строки Пушкина, адресованные декабристам, падение тяжких оков «высказываний» означало то, что и обещал поэт, — свободу. И чувствовали они себя, надо полагать, как крепостные в феврале 1861 года.
Сложнее сложилась судьба жрецов «истинной науки», тех, кто, как мы видели, с энтузиазмом участвовал в карательной экспедиции 1970-1971 годов. Тех, кто, как А.И. Давидович и С.А. Покровский, искренне верили, что «абсолютизм (самодержавие) есть воплощение диктатуры дворян-крепостников». Или как А.Н. Сахаров, что западно-европейские монархии XV-XVI веков «преподали самодержавию всю ту азиатчину, которую почему-то упорно привязывают лишь к русскому абсолютизму».
На самом деле замечательно интересно, как пережили крушение марксистской ортодоксии её жрецы. Перед ними, похоже, было три пути. Можно было пойти на баррикады, до конца защищая свою
веру — и, фигурально говоря, умереть за неё, как протопоп Аввакум. Можно было замкнуться в секту, подобно архаистам из «Беседы» адмирала Шишкова. Можно было, наконец, перебежать на сторону конкурирующей ортодоксии. И не просто перебежать, но добиваться и в ней положения жрецов и охотников за еретиками. Стать, короче говоря, кем-то вроде архиепископа Геннадия — но уже на службе новой, в прошлом еретической, веры.